В Одессе Шурик до выхода на пенсию был следователем райотдела милиции. Он приехал в Нью-Йорк в начале 90-х, когда все то, что осталось от СССР, погрузилось во мрак, нищету и голод, которым, казалось, не будет конца. Он получал копеечную пенсию, его дочь Лариса работала, не получая зарплаты вообще. Как это произошло тогда со многими, они вспомнили забытых еврейских родственников, или просто сочинили их, уехав в США по липовому вызову. Я знал старых иммигрантов, приехавших в Америку в 70-х, которые относились к этой постсоветской иммиграции с презрением. Сами они уехали от советской власти, а эти уехали после советской власти, при которой у них была вполне сносная жизнь. По иронии судьбы послевоенная иммиграция, сплошь состоявшая из Ди-Пи, иммиграцию 70-х окрестила «колбасной». Это звучало очень уничижительно, но согласимся – у нас на родине производство колбасы было прямо связано с политическим курсом ее производителей. И кто станет спорить с тем, что у многих людей, доживших до последних дней советской власти, были более скромные аппетиты, чем у тех уехавших, которым она не давала реализовать свои таланты в сфере бизнеса или в области культуры? Остававшиеся мирились с властью, как мирятся с плохой погодой, стараясь не замечать ее и занимаясь своими делами. Так жил и Шурик – рядовой мент, так жила его дочь Лариса, работавшая секретаршей на канатном, кажется, заводе. И так бы они и жили дальше, если бы только в один прекрасный день не обнаружили, что жить им не на что, а в окружающей среде стали доминировать типы, которых Шурик совсем еще недавно ловил и отправлял за решетку. И они не были бы одесситами, если бы не нашли спасительную еврейскую бабку или троюродную тетку.
Они поселились в нашей желтого кирпича шестиэтажке, что на углу 13-го Брайтона. Двери наших квартир выходили на одну площадку. Шурик завел знакомство со слов: «Ну так шо вы тут вообще делаете в свободное время? В шахматы, чи шо?»
Он облюбовал скамейку в нашем сквере, скоро оказавшись в центре компании собиравшихся там пенсионеров, и тут же начал разбирать их дрязги, как и полагается работнику райотдела милиции в послании. Его дочь Лариса стала работать в редакции «Репортера» наборщицей. Это придало нашим отношениям некоторый оттенок семейственности. Но лишь оттенок. Вся ее душевная энергия направлялась по телефонным проводам в Южную Каролину, где нес военную службу ее сын Коля. Год назад я отвез их всех на вербовочный пункт на Флэтбуш-Авеню, где бледная Лариса подписала документ о том, что не возражает, чтобы ее сын служил в корпусе морской пехоты. До 21-летнего возраста для подписания контракта нужно согласие родителей. Мы с Шуриком одобряли выбор Коли, мальчика спортивного и активного, который заявил после окончания 12 класса, что в колледж не пойдет, а на улице того и гляди попадет в беду. Со стороны это выглядело как проявление высокой сознательности. Мне этот подросток признался: вербовщик заверил его, что через три месяца он будет иметь собственную машину. Это резко поднимало ставки Коли среди его товарищей и особенно подружек. По окончании учебки он действительно приехал домой на черном спортивном «додже». Военным кредит предоставляли безоговорочно. Трехмесячный бут-кемп пошел парню на пользу. Он сбросил вес и вместе с тем окреп. Держался он очень уверенно и явно был доволен своим выбором. Вид внука наполнял Шурика гордостью, Лариса тоже, казалось, успокоилась. Я предполагаю, что внутренне и она была рада такому развитию событий, поскольку на учебу сына в хорошем колледже денег у нее не было, а улица со всеми ее соблазнами представляла реальную угрозу.
От Шурика я знал, что Колин отец умер, когда ему было года три. Он был старше Ларисы лет на двадцать, что поначалу обещало семейную стабильность. Но у него диагностировали рак желудка, диагностировали с большим опозданием, а борьба за продление жизни в условиях полного отсутствия лекарств оказалась невозможной. «Сгорел за два месяца», – сказал Шурик. После чего он, как говорится, заменил Коле отца. Жили они вместе. И в Одессе, и здесь, в Нью-Йорке.