— А семья твоей мамы? Они тоже были евреями?
— Нет. Они были венграми и католиками. Так что я наполовину еврей.
— А в синагогу ходишь?
— Нет. В семье моего отца не было ортодоксальных евреев. Они были евреями только по национальности. Когда я был ребенком, отец однажды отвел меня в синагогу, чтобы я увидел, как там все устроено, чтобы удовлетворил свое любопытство. Но религиозным человеком он не был.
Эрика поставила стакан на стол. Она долго молчала, а потом произнесла:
— Должно быть, твоему отцу тяжело пришлось во время войны.
Фолькманн нахмурился.
— Он был в концлагере, если ты это имеешь в виду. Там он познакомился с мамой. Им было по шестнадцать, и они встречались у колючей проволоки, разделяющей мужскую и женскую части лагеря. Когда их освободили, они потерялись, а потом встретились в Лондоне уже после войны и поженились.
— Я не понимаю. Как твоя мама оказалась в лагере? Она же не была еврейкой.
— В концлагеря отправляли не только евреев. Там были представители интеллигенции, гомосексуалисты, бродяги, цыгане и даже обычные люди среднего класса, как семья моей мамы. Все, кто, по мнению фашистов, представлял угрозу Рейху, какими бы слабыми ни были доказательства их вины. Но ведь тебе это известно, правда?
Он увидел, как изменилось выражение ее лица. Она отвернулась, а потом сказала:
— Это было ужасное время… Для евреев, для Германии, для всех. Ты, должно быть, ненавидишь немцев.
Фолькманн долго смотрел на нее, а потом сказал:
— Не ненавижу, а просто не доверяю им. И не отдельным людям. Речь идет о коллективном сознании народа. И как только твои соотечественники допустили такое? Я проработал в Берлине три года. Ночами я просыпался и думал о том, что произошло в этой стране, твоей стране. Что произошло с моими родителями и такими людьми, как они.
Девушка немного помолчала, а потом тихо заметила:
— Мне одно не понятно.
— Что именно?
— Ты сказал, что твой отец ненавидел людей в форме. А сам решил, что будешь носить форму. Почему?
Он пожал плечами.
— Наверное, я подсознательно всегда хотел защитить его.
— От чего?
Помедлив, Фолькманн отвернулся. Он слушал, как затихает мелодия Шуберта, звуки скрипки становились все неуловимее.
— От всех, кто мог бы снова его обидеть.
Он повернул голову и увидел, что девушка пристально смотрит на него. Что же светилось в ее глазах — сострадание, понимание или что-то другое?
Помолчав, Фолькманн опять отвернулся.
— Боже, почему мы говорим об этом?
— Прости, Джо. Мне не нужно было мучить тебя вопросами.
Фолькманн медленно встал.
— Я думаю, мне следует выпить кофе.
Он стоял у мойки и споласкивал чашку, когда она тихо подошла к нему.
— Джо…
Он обернулся. Девушка смотрела ему в глаза. Она нежно сказала:
— Когда ты впервые пришел ко мне домой, я подумала, что ты холодный человек. А может быть, даже грубый. И наглый. И что я тебе не понравилась. Возможно, это чувство даже было взаимным. Но в Асунсьоне, когда я заплакала, я почувствовала, что я тебе не безразлична. Я почувствовала, что ты знаешь, что такое боль. — Она не отрывала от него глаз. — Что-то ужасное когда-то произошло с твоим папой, правда, Джо?
Не отвечая, он молча смотрел на нее.
— Можно, я тебя поцелую, Джо?
Она стояла так близко к нему. Ее пальцы нежно коснулись его губ, и она прижалась к нему всем телом. Фолькманн почувствовал тепло ее очень женственной фигуры, почувствовал прикосновение большой груди. Ее губы нежно коснулись его губ, а потом она впилась в них поцелуем и еще сильнее прижалась к нему.
Когда она, наконец, отстранилась от него, то подняла голову и сказала:
— По-моему, мне хотелось сделать это все время после того, как мы вернулись из Асунсьона.