Более того, стремившиеся к тотальному разрушению сущего порядка русские люди испытывали парадоксальную потребность в санкционировании собственных действий этим же порядком! Выступление против власти приобретало в их глазах оттенок высшей справедливости именно тогда, когда его возглавляли представители этой же власти – не важно, фальшивые, подобно лже-Дмитриям I и II или же подлинные, как Борис Ельцин. (В последнем случае нелишне еще вспомнить конфликт первого российского президента с собственным же вице-президентом Александром Руцким.)
Большевики активно вступили в дело тогда, когда старый порядок
Перед лицом Хаоса общество готово предоставить карт-бланш любым действиям, восстанавливающим привычные отношения господства-подчинения, в том числе действиям самым жестоким и репрессивным. Здесь прослеживается следующая закономерность: чем дальше революционный маятник качнулся в сторону хаоса, тем дальше он потом зайдет в направлении порядка-через-террор.
В этом смысле печально знаменитая большевистская политика «красного террора» отчасти была трагическим выбором самого общества между ужасом без конца - стихийным террором революционизированной массы и ужасным концом - институционализированным террором революционной власти - власти как прообраза и точки кристаллизации нового Космоса-порядка. «В известном смысле… провозглашение “красного террора” было вызвано не столько потребностями устрашения “эксплуататорских классов”, как явилось демонстративным актом утверждения государственного “порядка” через грубо-привычную репрессивность»[259].
Порядка жаждали не только «добропорядочные обыватели», но и агенты самого революционного Хаоса. Глубокую психологическую потребность во власти-порядке испытывали те же самые рабочие и солдаты, которые обратились к насильственному образу действий, поднимали на штыки офицеров-«изменников». Вот наблюдение типической психологической амбивалентности: «…солдаты, изменившие присяге, готовы были подчиниться любой “простившей” их власти… они, недоумевая от двоевластия, пассивно настаивали на создании более понятной им общественно-государственной иерархии. Никакой революционной убежденности здесь не прослеживается; налицо желание побыстрее вернуться к старым, но по-человечески сглаженным формам власти-подчинения»[260].
Бремя свободы или, на русский манер, «воли», оказалось неподъемно даже для подавляющего большинства революционной «пехоты», не говоря уже о невольных участниках и статистах революции, втянутых ее в воронку силой обстоятельств. В подавляющем большинстве люди не знали, что и как делать с открывшимися новыми возможностями, предпочитая плохой порядок хорошему беспорядку. «Зачем стадам дары свободы…»
У поколения советских людей еще вживе в памяти революционный хаос 1990-х гг., и приведенные выше рассуждения для них не теория, а важная часть личного и социального опыта. К концу прошлого десятилетия потребность в возвращении хоть какого-то государства приняла всеобщий характер, охватив не только социально пораженное и деморализованное большинство общества, но и выигравшие группы, включая элитные.
В данном случае я хотел показать, что у русских революций общая ментальная подоплека: их психологическим фокусом оказывается остро переживаемое разрушение и воссоздание государственной власти. Эта связь с государством не рациональная, а иррациональная, почти интимная, и
Режим президента Путина - современная реплика подобного общественного договора. Суть его в том, что общество добровольно отказало власти свою роль демократического суверена в обмен на восстановление минимального социального порядка и дееспособного государства. Однако история никогда полностью не повторяется, и на сей раз дело не обстоит таким образом, будто русские предоставили власти авторитарный и диктаторский карт-бланш. Они вовсе не намерены отказываться от потенций демократии в пользу реальности демократии «имитационной» или «управляемой», которая есть эвфемизм неэффективного полуавторитаризма.