Мы сошли с дороги и пошли гуськом по тропке, протоптанной к самой могиле, которую уже можно было рассмотреть. Она сливалась в ослепительном сверкании снега с берегом, и ствол березы над ней казался серым. И только лучи солнца местами расцвечивали ствол дерева красноватыми пятнами, как будто кто-то подержался за него окровавленными руками. И следы на берёсте так и замерзли навеки.
– Кто-то ходит сюда все время. Смотри, тропка какая утоптанная.
Но Люба вдруг замкнулась в себе, как будто осознала очередную оплошность.
– Пойдем к берегу, вон туда, – она потянула меня в сторону, шагая прямо по пушистому сугробу.
Но я отдернула руку и почти побежала по тропинке к могиле. Я знала, я чувствовала, что меня там ждет разгадка. Но когда я прочла надпись на медной табличке, прикрученной посередине крестовины, я поняла, что загадок стало на одну больше. Такое имя не должно быть здесь написано. Никогда. И особенно с такой датой смерти! И еще ниже, на дереве креста, второе, еще более невероятное имя – «Хельмут Рыжик». Собака, что ли? В одной могиле с человеком?
– Кто это?
– Дак кто знает, чужак. Имя-то вишь, не нашенское.
– А… а…, – нужно было что-то сказать, но я вдруг отупела так, что и имя собственное не могла бы вспомнить в ту минуту.
– Пойдем, – Люба сердито дернула меня за руку и я покорно побрела за ней. Мы постояли на крутом взгорке, рассматривая сверкающую реку, сосновый бор в пушистых снеговых шапочках, Люба показывала рукой то в одну сторону, то в другую, что-то говорила и говорила, а сама нет-нет и да и заглядывала мне в глаза. А в моих глазах был, наверное, только страх. Не каждый день человек мог прикоснуться к тайне сильных мира сего. Одно дело, когда ему эту тайну диктовали с обещанием неразглашения, и другое дело – самовольное вторжение в нее. И зачем я сунулась в эту Зиньковку….
– Знаешь, я поеду в Клинцы. Хочу вечерним поездом вернуться в Москву.
– Да ты чего эта! Ты разве не погостишь еще? – вполне искренне огорчилась Люба, – ты и у нас с Васей не побывала. Да и на заимку он свозить хотел. Да и банька сегодня….
Люба продолжала щедро перечислять причины, по которым я должна была остаться «погостить» в этой затерянной в брянских лесах деревеньке, но я вдруг со страхом вспомнила, как еще вчера висела над ледяной полыньей, где могла окончиться моя жизнь и даже не начаться жизнь моих еще не рожденных детей. И вот этот испуг за их маленькие жизни заставил мое чувство самосохранения перечеркнуть все соблазны. Странно, я никогда еще не думала о своих будущих детях…. И еще странно, но в эти минуты мне казалось, что они смотрят на меня и даже руководят мною.
– Нет, уеду. У вас тут автобусы ходят?
– Да через час пойдет, прямо до вокзала. А если подождешь, то Вася отвезет, Василий Захарович, – почему-то добавила она.
– Нет уж, ждать не буду. А то еще отговаривать будут твои. А у меня работа.
– Так ты узнала что хотела-та?
– Нет, – с почти чистой совестью солгала я. Да ведь и правда, я узнала совсем не то, что хотела. Вернее, не о тех временах….
– Люба, а ты что-нибудь знаешь о послевоенном времени?
– А что тут знать? Когда была война, наши все работали на лесопилке, батя Васин на фронте был. А после войны на лесопилке работали немцы. Вот и вся разница.
– А страшно было, что вообще старики рассказывают?
– Страшно? – Люба задумалась, как будто вспоминая рассказы стариков, – да говорят, страшно было, когда тут особый отдел стоял. «СМЕРШ» назывался. Людей прям вот на этом взгорке расстреливали. У Василисы Андреевны даже фотография есть. Офицер из СМЕРШа подарил, на память, говорит. Гад, – почему-то закончила она.
– Да ну? Покажешь?
– Если успею, тебе ведь на автобус.
– Да успею я.
Мы ускорили шаги и через несколько минут уже обметали валенки на крыльце моих хозяев.
– Борщика-та похлебаешь? – на всякий случай спросила Люба.
– Нет, фотографию давай.
Люба ловко скинула валенки, заботливо ткнула их в углубление в широком боку теплой русской печи и в носках прошла по домотканым дорожкам к кровати хозяев. Там, неожиданно брякнувшись на колени и попыхтев над раскрытым фанерным чемоданом, она достала старый альбом, давным-давно видавший другую, богатую и, наверное, городскую жизнь. То, что альбом раньше принадлежал другой семье, я поняла сразу. Уж больно хороши были тисненая кожа и тяжелые серебряные застежки.
– Вот она, – Люба протягивала мне фотографию с пожелтевшими краями. На ней с близкого расстояния был снят мыс над рекой и молодая еще береза на нем. Та самая береза, которая сейчас разметала свои ветки на добрые двадцать метров.
Видимо, летний день клонился к закату, потому что над далеким сосновым бором угадывалось зарево. Но черно-белый снимок не позволял увидеть краски. Глаза мои скользили по откосу, по деревьям, как будто боясь посмотреть в лица людей, стоявших на коленях перед березой. Их было трое. Двое мужчин в стареньких телогрейках, и один – в форме немецкого солдата.