О музыкальном слухе Паулиса больше разговора не было, отношения Ноаса с Августом к тому времени были достаточно прохладны. Как бы подчеркивая деловой характер визита, Ноас вернулся к электричеству. Август предложил Ноасу осмотреть только что поднятые стропила. Ноас согласился, что мысль брата старомодную черепицу заменить оцинкованной жестью вполне разумна, правда, английская «Эму Бранд» в этом смысле не лучшая марка, он бы лично рекомендовал шуваловской выделки. И, усадив свое кряжистое тело в лакированную рессорную коляску, Ноас укатил, не оглянувшись. В ближайший базарный день, вроде чтобы дождь переждать, а на самом деле гонимый смутными соблазнами и любопытством, Паулис завернул в Особняк к Ноасу и получил от дяди подарок — настоящую скрипку в черном футляре с зеленой бархатной подкладкой. Купил ли Ноас скрипку после памятного разговора о музыкальных способностях Паулиса или инструмент и раньше находился у дяди, осталось тайной. Этот подарок между Паулисом и Ноасом утвердил чувство близости, внешне ничем особенно не проявлявшееся, но со временем они так привязались друг к другу, что и разница в летах перестала быть помехой. И не столько на расчете или доводах рассудка покоилась их близость, сколько на теснейшем родстве — созвучии душ. А скрипка для Паулиса означала примерно то же, что в свое время для юного Ноаса девяносто семь морских карт капитана Кукуваса.
Уже к весне Паулис играл, как юный бог. Нот он не знал, так и не удосужился их выучить, — никого не оказалось рядом, кто бы просветил его на этот счет, — однако он умел извлечь из скрипки все, что сам мог пропеть и просвистеть. Скрипка стала как бы продолжением его голосовых связок — птицей щебетала, ветром рыдала, рассыпалась трелями, вздыхала и грустила. Домочадцы заслушивались игрою Паулиса. Только Август, под старость зачерствевший в рассудочности, нетерпимости, временами ворчал, что игра для Паулиса стала пороком. Конечно, час-другой приходилось от сна урывать, умеренностью Паулис никогда не отличался. Особенно вначале, пока с игрой не ладилось, хотелось поскорее набить руку. Да, случалось, проснувшись среди ночи, Паулис в темноте нащупывал одежду, скрипку и, потихоньку выбравшись из дома, уходил на опушку леса играть. Но это продолжалось не слишком долго.
В ту пору на белом свете вообще творились чудеса. По ночам надломленным крестом поперек неба лежала комета с длинным сверкающим хвостом. У коров рождались телята о двух головах, кое-где воскресали положенные в гроб покойники. Люди отучились говорить: «Этого не может быть!» Привыкнув к чудесам, терпимо пожимали плечами: «Чего только не бывает!»
К четырнадцати годам Паулис вытянулся настолько, что сравнялся с отцом. К тому времени дом был полностью восстановлен. Паулису у портного пошили первую взрослую пару с жилетом. Двоюродная сестра Леонтина, приехав в гости, подарила ему, как сама со смехом выразилась, футуристический галстук, а Ноас преподнес серебряные часы с цепочкой.
К тому времени уже гремела его слава музыканта, приглашения потешить своей скрипкой разного рода сборища сыпались со всех сторон. Независимо от того, радостным был повод или печального свойства, всем приятно было видеть у себя миловидного, расторопного юношу, умевшего не только на скрипке сыграть, но и — смотря по обстановке — вести чинную или бойкую беседу. Его приветливые взгляды и веселые речи даже завзятого брюзгу не оставляли равнодушным. Паулис вносил с собой в дом веселье, хорошее настроение, мужчины проникались духом братства, дети теряли чувство времени, женщины излучали женственность.
Позднее, уже пройдя половину пути, умудренный жизнью Паулис эту свою способность будет прекрасно сознавать и на том построит нечто вроде философской программы: все живое жаждет сердечности. Но это придет позже, после тысячи удачных и неудачных опытов в лаборатории человеческих отношений, после того как будут испиты радости, выстраданы горести, по прошествии первой и второй мировых войн, после блужданий в лабиринте страстей и слабостей, после приступов душевной нежности и угара темных влечений. И этот искушенный, всеведущий Паулис будет по-прежнему всеми любим, уважаем, этот добряк и потешник, у которого для всякого найдется ласковое слово и который никогда не откажет человеку в помощи.
Последние годы жизни Ноас коротал в одиночестве. Зунтяне, постепенно перекинувшиеся на валяльный и гончарный промыслы, на смолокурение, подчас бывали озадачены, видя, как он, в погожие дни выбравшись из своего Особняка, пошаркивая подошвами, семенит по главной улице. Его синий капитанский мундир с золотыми пуговицами вызывал такую же снисходительную улыбку, как, скажем, украшенный перьями индейцев картуз малыша — экстравагантная бутафория без ощутимой связи с действительностью.