Самый организованный из нас, Павел Владимирович, взялся осуществлять координацию действий и корректировку плана, а Вася Кившенко должен был собирать всю информацию, все факты, которые могли касаться замыслов противника. Он как-то умел располагать к себе людей, его обаянию поддавались самые нелюдимые архивариусы и сварливые бухгалтеры, по обрывкам случайных бесед в курилках он был способен составить цельную картину самых секретных дел, добывать сведения, закрытые самыми строгими грифами, спрятанные за семью замками. Его способности в этом граничили с ясновидением, хотя и основывались всегда на почве реальных данных. Мне предстояло по-прежнему работать в "логове врага", играть роль эдакого Штирлица.
Занявшись привычным делом, мы как-то незаметно вновь обрели обычную уверенность и профессиональное спокойствие перед лицом опасности. Во всяком случае, внешне это выглядело именно так. К одиннадцати часам, допив пиво и съев все бутерброды, мы начали расходиться. Связь решено было поддерживать через Павла Владимировича. Уже в прихожей ко мне подошел Вася.
– Скажи, они действительно могут осуществить задуманную угрозу и взорвать реактор? – тихо, чтобы не слышала Клава, занятая шутливой перебранкой с Ратмановым, который отказывался проводить ее до метро, спросил он. Я вспомнил лицо "человека в красном халате", которого знал под именем Антона. Физическая и духовная сила, сквозившая во всем его облике, невольно внушала уважение и казалась несовместимой с чудовищной жестокостью задуманного. В моей памяти всплыли спокойные светлые глаза, изогнутые в чуть насмешливой улыбке твердые губы… Да, такой может сделать многое, может бросить вызов всему свету, самому Богу. В нем не было часто встречающейся у «блатных» истеричности, только безграничная уверенность в своем праве и своей способности осуществить любое желание, руководствуясь только личной волей, быть свободным. Свободным от всего.
– Да, – ответил я так же тихо. Вася нахмурился, и его лицо приобрело несвойственное ему суровое выражение.
23
Совещание, на которое меня вызвали в Москву, закончилось через три дня, и я возвратился в Город, становившийся местом моего пребывания на неопределенное время. Меня ждало письмо от Вероники. Бесхитростные, не очень грамотные строки были полны такой неподдельной грусти и желания встречи, что я воспользовался затишьем в моей официальной деятельности и взял краткосрочный отпуск. Приближался "бархатный сезон", и если бы не мое привилегированное положение, мне ни за что не взять бы билета.
Вероника загорела и посвежела, ее тетка, вкусив благ, доставляемых прикосновением к "высшим сферам", стала покладистее. Она всецело была поглощена сложной интригой, которую затеяла в компании с новой знакомой против обитательниц соседнего санатория. Ей нравилось изображать «гранддаму», знавшую лучшие времена, туманно намекать на свое, якобы высокое, происхождение, фыркать по поводу манер посетительниц столовой. Словом, дуэнья играла герцогиню в изгнании и поэтому смотрела сквозь пальцы на наши с Вероникой длительные совместные прогулки и не стремилась сопровождать нас во время вылазок в горы.
Теплое море, бездонное синее небо, пронизанное солнечным светом или наполненное белоснежными громадами облаков днем, и бархатно-черное, усеянное непривычно большими и яркими звездами ночью, запахи и, если и не «немыслимых», как в стихотворении Гумилева, то, во всяком случае, незнакомых в средней полосе трав, цветов и деревьев, а самое главное законное безделье способствовали, как всегда, повышению сексуальности, и мы с Вероникой во всю использовали это обстоятельство, отбросив обычные условности и так называемые «приличия». Через неделю после моего приезда мы выглядели, несмотря на отличное питание, как марафонцы на финише. Впрочем, остальные обитатели нашего и окрестных санаториев вели себя точно так же, если только позволяли здоровье и возраст. Как всегда бывает в переломные моменты истории, как было, судя по литературе и воспоминаниям современников, накануне первой и второй мировых войн, люди инстинктивно чувствовали, что для многих из них эти теплые дни могут оказаться последними счастливыми днями, что старая, налаженная жизнь неотвратимо и стремительно катится в пропасть, что надвигается какая-то непонятная, но явно ощутимая катастрофа. Томные взоры, нежные прикосновения, воркующий смех, словом, все признаки "любовников счастливых" можно было наблюдать и слышать повсюду, за каждым кустом, деревом, на каждой полянке и скамье. Это лихорадочное веселье, пир накануне чумы, затягивали, как омут, и я с трудом сохранял в глубине сознания сторожевой пункт бдительности, готовности к неприятным неожиданностям. И они не замедлили появиться.