Бейгуш с улыбкой, в которой выражалась явная затруднительность дать ей какой-либо ответ на это, только плечами пожал; но из двух «вопросов», возбужденных Лидинькой, возник очень оживленный и даже горячий спор, в котором приняла участие большая часть присутствующих. И после долгих пререканий, порешили наконец на том, что ни снимать салоп, ни целовать руку мужчина женщине отнюдь не должен. Лидинька искренно торжествовала.
— Новые начала жизни вырабатываем, душечка! — пояснила она Татьяне.
Между тем Свитка с Бейгушем и Сусанной, почти с самого начала этого спора, устранились от всякого в нем участия. Они, под прикрытием большого самовара, уселись себе совершенно отдельной группой и вели свои разговоры, не обращая ни малейшего внимания на прочих. Когда же, наконец, был порешен вопрос о поцелуе и салопе, нестройный говор затих и наступила минута мимолетного, но почти общего молчания, что иногда случается после долгих и горячих словопрений. В эту-то самую минуту внимание некоторых почти невольным образом остановил на себе бравый поручик. В руках у него была случайно подвернувшаяся книга, — кажись, какой-то журнал за прежние годы — и Бейгуш что-то читал по ней тихо, почти вполголоса, но выразительно-красивое лицо его было одушевлено каким-то особенным чувством, как будто в этой книге он сделал неожиданную, но в высшей степени приятную находку.
Вдовушка Сусанна слушала его с апатично-приветливой улыбкой, но едва ли понимая, что он читает.
декламировал Бейгуш,
— А мастерски передал! — с увлечением воскликнул он, окончив свою декламацию.
Некоторые господа еще во время чтения недоумело переглядывались между собою.
— Фу! фу! фу!.. Кажись поэзией понесло откуда-то!.. Батюшки мои! стишки читает! — смешливо затараторила Затц, потянув по воздуху носом и тотчас же защемив себе ноздри двумя пальцами. Она желала этим игриво и мило изобразить чувство отвращения.
Многие захохотали, взглянув на комический жест Лидиньки и, очевидно, найдя ее выходку в известной степени острое умною.
— Что это вы за ерундищу читали? — спросил Казаладзе задорным тоном пренебрежительной иронии, которая относилась, по-видимому, не к Бейгушу, а к стихам, хотя в душе-то у Малгоржана кипела злоба против самого Бейгуша.
— Ерундищу?! — вскинул тот на него удивленные взоры. — Это Мицкевич.
— Это ерунда! — подтвердил в ответ Казаладзе.
— Вы, вероятно, не расслышали: это, говорю вам, Адам Мицкевич в великолепном переводе.
— Ну, так что ж что Мицкевич?! И весь-то ваш Мицкевич выеденного яйца не стоит!
— И конечно! Что ж такое Мицкевич?! — подхватили некоторые, присоединяясь к Казаладзе, ввиду удобной возможности нового словопрения.
Легкая ирония дрогнула на губах Бейгуша.
— Для нас, для поляков, Мицкевич — священное знамя, — сказал он, — для нас Мицкевич, пожалуй, побольше, чем для русских Пушкин или Лермонтов.
— Ха-ха! Значит, оба лучше! Один был глупее другого, другой был глупей одного! — подхватил Полояров. — Один — разочарованный гвардейский моншер, юнкерский поэт, а другой — полудурье, флюгер в придворной ливрее. Мицкевича вашего я не знаю, а судя по этим стишонкам, — так себе, клубничку воспевает.
— Так это по-вашему, клубничка? — не без азарта привстал поручик с места, опираясь на стол кулаками.
— А что же-с? Ведь он же тут про любовь что-то болтает?
— Так после этого и Венера Милосская клубничка, и Мурильевская Мадонна клубничка!