Не раз теперь глубоко и грустно раздумывался он над своим нравственным положением. Давно уже он отрезвился, давно уже повязка спала с его глаз, и веры в "общее дело" давно уже не было в его душе; единственная связь с этим «делом», созданная роковым недоразумением и слепой страстью к Цезарине, была окончательно порвана, а предательский удар кинжала окончательно освобождал его от всяких отношений и к польскому заговору, и к жалкой шайке Варшавского Отдела "Земли и Воли". Теперь он мог честно, без внутреннего разлада, без внутренних противоречий с самим собой чувствовать себя русским, — человеком своей родины и своего народа, который так громко и так высоко на весь мир заявлял себя в ту напряженную тревожную эпоху. Все, что было в нем чужого, наносного, извращенного при помощи талантливой пропаганды «Колокола» и иных нерусских идей и стремлений — все это теперь отпало, смылось с его души: правда жизни взяла верх над сочиненной и предвзятой ложью чуждой пропаганды. Но втайне его все-таки снедал и грыз неотвязный упрек совести за свое прошлое, за временное отступничество от
Приказ о производстве его в офицеры, по выслуге установленного срока, был получен еще в то время, когда он лежал в госпитале. Наскоро обмундировавшись в два-три дня и явившись в штаб да по начальству, он на четвертый день, с первой же "летучей оказией", сопровождаемой конвоем казаков, в числе других попутчиков, ехал уже по назначению к своему эскадрону.
Эскадрон майора Ветохина, куда командир полка зачислил теперь Хвалынцева, был на ту пору расположен в местечке Нова-Руда Августовской губернии, в районе которой ему приходилось то занимать наблюдательные пункты, то держать кордонную линию, то вдруг экстренно собираться и входить в состав какой-либо подвижной колонны, делать громадные переходы, рыскать по лесам и болотам, отыскивая повстанцев, рассеивать и гнать их при встрече — все это, в совокупности, представляло жизнь, исполненную самой кипучей деятельности, тревог и самых разнообразных впечатлений.
Командир эскадрона — старый сивоусый майор, холостяк, прослуживший двадцать два года все в одном и том же гусарском полку, подравшийся на своем веку и против венгерцев, и против турок на Дунае, принял Хвалынцева так, как мог принять только родной отец и как умеют пока еще принимать у нас молодых офицеров старые, закаленные в армейской службе служаки.
— Испекли? — воскликнул он с добродушной радостью, хлопнув Константина по наплечной корнетской гомбочке.
— Как видите, майор…
— Вижу, голубчик, вижу! Уж не первый десяток вашего брата, вновь испеченного, у себя вижу, а пожалуй что и за сотню перевалило!.. В Бога веруешь?
— Верую.
— Царя чтишь?
— Чту.
— Товарищей уважаешь?
— Уважаю.
— А водку пьешь?
— Пью.
— Ну, обними меня!.. Поцелуемся!.. Гусар, значит, будешь хороший… Ну, а насчет службы у меня ухо востро держи! Уговор лучше денег; хочешь служить, так наперед знай: дружба дружбой, а служба службой. Взыщу, и строго взыщу, коли за дело!.. А другом все-таки буду, и ты, старика, не осуди — потому таков уж порядок, дело святое!.. Что ни понадобится, беги прямо как к отцу родному — отказу не будет! Эй! Чубарый! — крикнул он своего денщика, — приготовь-ка, братец, поживей закуску, да беги к господам офицерам, скажи: майор-де немедленно просить изволят на водку — вновь испеченного корнета вспрыснуть, по обычаю!.. Живо!.. Ну-с, ваше благородие, — обратился он вслед за тем к Хвалынцеву, — "кладите шляпу, сденьте шпагу", венгерку нараспашку и будьте как дома, потому официальное представление ваше кончено.
В тот же самый день, в убогой хате того же самого майора, эскадронные товарищи радушно приняли в свою боевую среду нового друга, и узы братства были заключены между ними с первого же раза. Ничто так не сближает людей и не роднит их между собою, как боевая жизнь и обстановка.
XI. Ро бак, ксендз-партизан и вешатель