Когда он пришел в церковь, то застал почти уже самый конец обедни, которая здесь кончилась гораздо ранее костельной «мши». Вскоре прихожане стали выходить из церкви и группами останавливались, «балакая» промеж себя в церковной ограде. Вышел и священник — из себя поджарый, захудалый попик, не молодых, но еще и не преклонных лет, в тощенькой шубенке. Еще едва показался он на паперти, как многие из хлопов, с фамильярно-почтительной приветливостью сняв свои шапки, подходили под благословление "пана ойца", а иные, без малейших признаков робости или застенчивости, замечаемой в них постоянно в отношениях с панами и панскими официалистами, приветливо и радушно вступали с "паном ойцом" в разговоры, так что, судя по этому обращению, можно было безошибочно предположить, что пан ойтец для серого хлопа свой человек, родной и близкий его быту, его жизни, его интересам. Одна кучка хлопов, человек в пять или шесть, отличавшаяся наибольшей солидностью, обступила священника, очевидно, прося у него какого-то совета, и пан ойтец, степенно толкуя о каком-то деле, скрылся вместе с ними в низенькой двери своей начисто выбеленной хаты.
"Да, хоть тут и шкаплержи у иной бабы, и два польские молитвенника, и кажущийся индифферентизм", подумал себе Хвалынцев, глядя на эти группы расходящегося люда, "но… все-таки Польша, кажись, не здесь, а там, в костеле… Здесь — одни хлопы, а там битком набито шляхтой… и все-таки
Пришедши туда, он застал уже на высоте кафедры краснорожего бернардина, который с сильной жестикуляцией и с декламаторскими приемами католического оратора горячо импровизировал какую-то проповедь. Голос его то возвышался до визга фальцетных нот, то падал до глухого, гробового баса, то гремел громовыми раскатами, то стихал до умиленно-нежного шепота. Публика слушала его с напряженным и живым вниманием, чутко ловя каждое слово, каждый жест, — и на лицах присутствующих ясно отпечатлевалось выражение какой-то мрачной, глухо-исступленной ненависти, сдавленной боли, внутреннего страдания… Многие пани и паненки утирали тихие слезы, паны слушали в каком-то фанатически-озлобленном молчании, хлопы же из своего полутемного пространства под хорами устремляли на проповедника взоры, исполненные тупого внимания. Казалось, что слово проповедника, главнейшим образом, имело в виду именно хлопов и по преимуществу к ним обращалось.
Хвалынцев, конечно, с трудом вникал в смысл этой речи, но все-таки кое-что понял. Бернардин говорил о страданиях Богоматери перед крестом и гробом распятого Христа и проводил параллель между Ее страданиями и мукою отчизны, которая плачет над гробом распятого народа польского; говорил, что как Христос
Весь этот грубый, дубоватый фанатизм бернардинской проповеди поразил Хвалынцева в особенности тем, что непосредственное, прямое влияние его всецело отразилось всею своею положительной стороной не на хлопах, на которых оно было рассчитано, а главнейшим образом на цивилизованной шляхте. Это была для него своего рода новость, вполне неожиданная: до сей минуты он никак не мог себе представить, чтобы на людей, которых Свитка столь многократно выдавал ему в своих беседах за сок интеллигенции края, можно было подействовать столь грубыми наркотическими средствами. На миловидных личиках этих паненок, на физиономиях всех этих статных паничей и панов родовитых, в эту минуту столь ярко отпечатлевалось чувство фанатической ненависти, что в источнике ее уже невозможно было усомниться.
"Что же после этого все те речи, которые мы слышали!" с горечью подумалось ему, "все эти возгласы о взаимном братстве, о борьбе "за свободу вашу и нашу"!.. неужто опять-таки фальшь, опять лицемерие!?.."