Малик явно в восторге от себя.
– Вы позвали меня сюда для того, чтобы оскорблять, доктор?
– Вовсе нет. Я всего лишь хотел внести ясность относительно того, кто мы с вами такие на самом деле. Я бы хотел, чтобы вы звали меня Натаном, а я предпочитаю обращаться к вам как к Кэтрин.
– Может быть, мне стоит называть вас Джонатаном? Именно так вы представились мне, когда мы впервые встретились. Джонатан Гентри.
Глаза психиатра вновь застилает непроницаемая пелена.
– Это больше не мое имя.
– Но ведь оно то самое, которым вас нарекли при рождении, не так ли?
Малик очень по-европейски качает головой. Это усовершенствованный вариант жеста, который у подростков означает «думайте, что хотите».
– Можете называть меня как вашей душе угодно, Кэтрин. Но прежде чем мы пойдем дальше, давайте закончим с вопросом о конфиденциальности. Я ответственно заявляю, что готов скорее провести год в тюрьме, чем нарушить право пациента на неприкосновенность личной жизни.
Похоже, он говорит искренне, но я не верю, что этот рафинированный профессионал действительно готов сидеть в тюрьме.
– Вы готовы провести год в окружной тюрьме Орлеана «Пэриш призон»?
– Я готов признать, что вам трудно это понять.
– Вы вообще
Малик кладет руки ладонями вниз на стол, словно собираясь объяснять ребенку некое сложное понятие.
– Я провел шесть недель в лагере в качестве пленника красных кхмеров. Так что год в американской тюрьме покажется мне каникулами.
Моя уверенность пошатнулась. Пожалуй, Натан Малик не так прост, как мне говорили. Пока я решаю, что делать, психиатр ставит локти на стол, складывает руки домиком и обращается ко мне голосом, в котором звучит вековая выстраданная мудрость.
– Послушайте меня, Кэтрин. Вы вошли сюда из мира света. Мира парковых аллей, ресторанов и фейерверков в честь Дня независимости четвертого июля. Но вы видите, что на границах этого мира клубятся тени. Вы знаете, что случаются страшные и плохие вещи, что существует зло. Вы работали над раскрытием нескольких убийств. Но по большей части вы оставались посторонним наблюдателем. Полицейские, которым вы предлагали свои навыки и умения, чаще и ближе сталкиваются с реальностью, но полицейские очень негативно относятся к тем, кто отказывается помогать им и давать показания. Во всяком случае, те, кто недаром ест свой хлеб.
От волнения на бледных щеках Малика проступает румянец.
– Но
Я кладу руки на колени.
– Вам не кажется, что вы излишне драматизируете события?
– Вы так думаете? – С губ Малика срывается короткий смешок, но в нем нет веселья. – Какой самый страшный бич человечества? Война?
– Я думаю, да. Война и то, что с ней связано.
– Я был на войне. – Он жестом указывает на каменного Будду, который безмятежно взирает на нас со шкафа. – Яростные схватки лицом к лицу и анонимная бойня с безопасного расстояния. В меня стреляли. Я убивал людей. Но то, что я видел и слышал в этом невзрачном маленьком кабинете, хуже, чем война.
В голосе психиатра слышится такое убеждение, что я теряюсь и не знаю, что сказать.
– Для чего вы мне все это рассказываете?
– Чтобы ответить на ваш вопрос.
– Какой вопрос?
– Тот самый, который задают ваши друзья в большом мире: «Почему он отказывается сообщить имена своих пациентов? Что в этом страшного?»
Я не спешу нарушить затянувшееся молчание, надеясь, что Малик немного остынет и успокоится.
– Я по-прежнему считаю, что непосредственная угроза жизни невинных людей перевешивает право ваших пациентов на невмешательство в их личную жизнь.
– Вам легко говорить, Кэтрин. А если я скажу, что большинство моих пациентов составляют те, кто уцелел после холокоста? Те, кто выжил в концентрационных лагерях, которые никто не освобождал, те, кто до сих пор живет со своими охранниками-нацистами?
– Ваша аналогия некорректна. Это неправда.
– Вы ошибаетесь. – Глаза Малика мечут молнии. – Дети, страдающие от длительных и регулярных сексуальных домогательств,