Четыре года в Москве резкой чертой отделялись от предыдущей Костиной жизни. Он оставался тем же Костей, те же огни впереди вели его за собой, но с того дня, как он садился в вагон в Еланске, захватив в дорогу недочитанный роман Бальзака, он узнал и увидел столько нового, что, казалось, вырос на целую голову.
Пересветов сознавал, что исключительный интерес к теоретическим занятиям грозит превратить его в однобокого «теорика», по выражению Лучкова, и, следовательно, переходит в недостаток. Он только поделать ничего с собой не мог. В то же время считал, что слишком многие практические работники партии впадают в противоположную крайность. «Кто бы сейчас вместо меня уселся за разоблачение австро-марксистских теорий? — рассуждал он. — А ведь дело это очень важное. Пусть я «книжная крыса», но когда надо было пойти на колчаковский фронт, я бросил все и пошел. Так и всегда сделаю, когда понадобится. А профессию добровольно менять не буду», — заключал он, вспоминая предложение Сталина о Ленинграде.
Ему бы следовало сдать сначала в печать «столыпинщину», а потом браться за австро-марксизм, да неразумно было отказываться от заграничной научной командировки. Такой редкий, поистине счастливый случай! Вернется — сдаст одну за другой две книги издательству. Он мечтает еще написать историю перехода к нэпу!.. Авось и для нее время выкроит. Жизнь еще только начинается.
Перед отъездом из Москвы, зайдя в больницу проститься с Олей, он сказал ей, что хотел задержаться до ее выздоровления, но не разрешили в ЦК. Что его вызывал к телефону Сталин, он умолчал. Вырвавшиеся у Сталина слова Оля могла принять слишком близко к сердцу. «Вообще о них никому не скажу», — решил он тогда. Случай казался ему сугубо личным. Но иногда все же думалось: «Неужели Сталин забывает, что он обещал партии исправиться? Или берет себя в руки, да не всегда это ему удается?»