— Вы подумайте, подумайте: ребенку с товарищами-то и побыть некогда. Поиграть или погулять. Занятой он, почитай, с пеленок. Что ему товарищи! Ребенок занятой, а уж о родителях и говорить не приходится! Хороший у меня сын, роптать грех. Он и в своем деле мастер, и человек заслуженный, депутат народный… Но больно уж он… Как сказать-то, и не подберу слова… Возвеличенный, что ли… Хоть и сын мне родной и любимый, но не знаю я, как к нему и подступаться, а девочка, что ж, она тем более теряется… Вот мы с нею перед дедовой карточкой сядем вечерком, погрустим, вроде как с ним, с дедом-то, погибшим в войну, потолкуем… А у сына спросишь: «Как там, сынок, не учудят ли новую-то войну, упаси бог?!» Он ближе все-таки к верхам, ну и поинтересуешься. Он отвечает по-газетному: про «происки империалистов», «про несовместимость систем», — а газеты-то я и сама читаю, я же грамотная… — И так же неожиданно, как начала, быстро заключила: — Ну, вы уж извините меня, задержала я вас, мне б не надо. Да только теперешним родителям почаще надо бы вспоминать, что есть у них дети. И трудные, и нетрудные, они ваши дети. Они наши дети, — повторила она. — И кто ж это, посеяв рожь, ожидает пшеницу?..
И после нее уже нечего было да и не хотелось говорить.
— А бабуля-то у Холодовой — философ! У них это, должно быть, наследственное, — сказала Надежда Прохоровна Анатолию Алексеевичу, — Прямо как у Федора Михайловича Достоевского: «Войдем в зал суда с мыслью о том, что и мы виноваты». Молодец, бабуля! Все верно: они наши дети. Трудные дети трудных родителей. В очень непростое время…
— Время собирать камни?.. — не то размышляя о чем-то своем, не то спрашивая, откликнулся Анатолий Алексеевич, не стремясь продолжить разговор.
6
Через несколько дней Холодова, умышленно прогуливающая занятия, как ни в чем не бывало возвратилась в школу. Никто не спросил у нее, где она была? Что с ней? Ее возвращение не заметили.
— Я не знаю, что должен делать учитель, когда ученик угрожает ему? — сухо пояснила свою позицию Надежда Прохоровна, и Анатолий Алексеевич увидел на ее лице следы бессонных ночей. — Когда я не знаю, как поступать, я не поступаю никак. Не обессудьте. Не вступать же мне в противоборство с девчонкой на равных. Хотя я больше для нее не учитель: грубостью и угрозами она лишила меня этого права. Понимаете? Это страшно.
Анатолий Алексеевич попытался поговорить с Холодовой:
— Тебе не жалко Викторию Петровну? Ей плохо…
Холодова посмотрела на него безжалостными, немигающими глазами:
— Она сама создала ситуацию. — И в голосе ни единой теплой нотки.
— Но теперь она больна, тебе не хочется ее навестить?
— Я не думаю, что она обрадуется мне.
— Оля, но ты же умный, для своих лет немало образованный человек, как можешь ты быть такой грубой, жестокой?
Холодова надменно пожала плечами:
— Я защищаюсь… Понимаете? Защищаюсь…
— Но ты все же должна…
— Я никому ничего не должна, — отрубила Холодова и посмотрела в упор, не пряча и не отводя жесткого, непрощающего взгляда.
Анатолий Алексеевич, как и прежде, почувствовал, что теряется перед этим взглядом. Как-то в случайном разговоре он услышал от пожилой женщины: «Да, эти не извиняются и не благодарят…» Пожалуй, что так, не извиняются и не благодарят. Но, стараясь понять их, прежде всего понять, он не спешил с осуждением. И, несмотря ни на что, его симпатии оставались все же на их стороне.
Да, они бунтовали, они позволяли себе неслыханные по отношению ко взрослым дерзости, они не щадили и не оглядывались, но и сами страдали. Взрослые, умудренные опытом, педагогическими знаниями, немало напутали, создав и все время усугубляя сложности в отношениях с ребятами. Да и время выпало на их взросление не такое уж легкое…
— Разве ты не благодарна Виктории Петровне? — пытался пробудить хоть какое-то малое чувство в душе Холодовой Анатолий Алексеевич. — Она учила тебя…
— Чему учила? — вызывающе спросила Холодова. — Хамству? Жестокости? Демагогии? В чем же вы меня упрекаете? Лучше задумайтесь, чему и как нас учат?! — Она посмотрела на Анатолия Алексеевича с такой недетской снисходительностью, словно она, а вовсе не он, была учителем. — Андрей Платонов предостерегал всех: люди — не пыль, больно одному — больно всем, и все мы единое целое — человечество! Его не хотели слушать. Его заставляли молчать, обрекли на неизвестность. То, что хотел сказать писатель, не совпало с законами революционной целесообразности… Вот о чем мы должны были говорить на уроке литературы. Об утраченной нравственности… И Кожаева пыталась это сделать. Но Ирина Николаевна боится об этом… И требует, чтобы мы рассуждали о поведении героев из рассказа «Третий сын», как это делают бабки на скамеечке у подъезда, сплетничая о соседях…
Анатолий Алексеевич замер, пораженный глубиною суждений так рано повзрослевшей девочки по прозвищу Сократ. А она тем временем с остервенением схватила портфель, как всегда, когда убегала от опостылевших ей разговоров и вздорных ситуаций, и совсем недевичьим твердым шагом удалилась.