От пошлой идеи с шуткой Алексей отказался, а вместо этого вдруг стали наборматыватъся стихи, чего с ним давно не случалось. В них история с Таней представала не только в наэлектризованном поле его обиды. Он находил мужество увидеть все как бы со стороны, философски. Получался диагноз, причем окончательный и не обещающий перспектив. Только стихи, видимо, и способны на то, подумал он, чего сам человек вынести не в состоянии. После нескольких вариантов и повторений сложилось так:
Ты не любишь меня.
Простодушно желаешь добра.
Ты не любишь меня,
Только дуешь на пепел костра.
Ты не любишь меня —
Тем опасней невольный твой свет.
Ты не любишь меня.
Тем вернее и проще игра.
Как ни странно, после того как стихи были готовы, ему вдруг стало легче, совсем как бывало после его упреков и слез Тани.
Путаная это вещь. Люди, которые думают, что разбираются в психологии, должны обладать большим запасом не только самоуверенности, но и наивности.
Ну почему же легче-то ему стало, если он только что сам себе подписал приговор? А вот стало. Ясно, что стало. Листочки на пробегающих в окне деревьях и те показались ему веселыми, переговаривающимися между собой. Какой-то у них там шел свой базар, свое многомиллионное толковище, несмотря на окружение досаждающих им насекомых.
Все в человеке устроено из потайных ходов и комнат, из которых в любую секунду может выскочить неизвестно что, и вся-то жизнь, может быть, увлекательнейшее блуждание. Ландау сказал, что человечество в своем прорыве к тайнам мироздания способно понять даже то, чего не может вообразить. По отношению к жизни человека этот парадокс надо бы перевернуть: мы можем вообразить про себя (про себя вообразить, вообразить про себя) все, что угодно, но ничего при этом не способны понять.
Алексей, например, считал себя невидимкой, сдерживался, таил мысли и наблюдения. Но при этом он же глубоко верил в ясновидение любви, в то, что она умеет распознавать лучшее в человеке; чувствовать его лучшего, идеального, а не бытового, профессионального, с умом и привычками, с носом и голосом, в пиджачке или пальтишке, простуженного, восторженного, храпящего, такого-сякого.
Но как же, черт тебя дери, мог бы крикнуть ему кто-нибудь из видимых, она узнает тебя лучшего, если ты так жалко улыбаешься и стараешься обратиться при ней чуть ли не в ноготь? И волосы немытые, мертвые, как набивка матраса, и дикция начинает подводить уже после первой рюмки?
Алексей, скорее всего, просто махнул бы рукой и отвернулся от глупого.
Вера эта, скажем прямо, отдает инфантилизмом, как если бы в детском саду предлагали разучивать по ролям платоновский «Пир». Но Алексей, с какой стороны ни посмотри, был в полном здравии, а в ясновидение любви все же верил и ехал на встречу с Таней убежденный, что именно она рано или поздно не может не заметить и, стало быть, не оценить невидимку. Более того, она давно заметила и полюбила. Иначе откуда такие молнии?
Поезд шел уже вдоль платформы, и лица тех, кто спешил занять их места, чтобы ехать из города в лес, были полны счастливым ожиданием.
Что тут скажешь? Лучше промолчать. Тем более что, может быть, даже в самом многоопытном и отчаянном цинике, в каких-то забытых им потемках души, на последнем ее дне есть хоть немного, хоть капелька той же, так до конца и не испарившейся веры.
Внутренняя жизнь вообще таит в себе небывалые ресурсы. Иной, может быть, сидит на алмазах, сам о том не подозревая. У другого, напротив, все подвалы забиты тротилом, и, если бы знал он об этом, не дрожали бы так у него руки и спокойно бы объявлял мизер.
Повествователю в любом случае валять ваньку и делать вид, что он ни о чем таком не подозревает, глупо. Если же герои его в силу характера, обстоятельств или цеховой принадлежности сами сосредоточены на внутренних происшествиях, даже, бывает, и сверх меры, то говорить об этом – все равно что исполнять долг документалиста.
Конечно, работа эта порой отдает бесцеремонностью, как и всякий переход границы. Остро чувствовал это взятый уже нами в авторитеты Александр Иванович Герцен, не раз уверявший, что предпочитает говорить о наружной стороне, об обстановке, редко-редко касаясь намеком или словом заповедных тайн. Все это, конечно, так, и сами мы испытываем некоторую неловкость. Но что же делать, если иначе нельзя и если долг, как мы уже говорили, требует?
Хуже, что мы идем на заведомый проигрыш. Это также понимал упомянутый автор, признаваясь, что писать тексты интимные ему, с одной стороны, труднее, с другой – они имеют меньше интереса, меньше фактов. И тут нам возразить действительно нечего.