Тот, кто пытался заговорить с ним о кознях злых сил в масштабе Вселенной или только маленького учреждения, переставал для него существовать. Талантливый физик не будет тратить годы на изобретение перпетуум-мобиле, он чувствует повадку природы и не пойдет в ту сторону, где она не творит и не скрывает свои тайны. Заговоры масонов и сионистов, тайное участие КГБ в организации перестройки, планы ЦРУ по развалу России – все это представлялось ему изобретениями узкого ума. По тем же причинам не читал он всякого рода инфернальных романов или политических детективов. От них разило разнузданным графоманством, трактирной мистикой и провокацией.
Он даже не мог вспомнить, в чем еще несколько минут назад видел состав происшествия. Ну, подвинули его. Курс его, говоря честно, себя изжил, вернее, переродился. Теперь его было бы правильнее назвать не «Теория биографии», а «Разочарование в биографии» или даже «Развенчание биографии». Странно, что никто этого до сих пор не заметил или, во всяком случае, не догадался сказать. Или заметили, но прикинули, что тюря с изюмом вкуснее? Замешательство было, тут он не ошибся. Однако спецкурс его давно уже надо читать где-нибудь в Центральном лектории для вступивших в общество Паркинсона, а не в университете.
Теперь действительно больше времени для книг останется, два издательства ждут по осени рукописи.
Чуть не всеми издательствами, кстати, руководили его бывшие ученики. Говоря чистосердечно, не самые талантливые. Талантливые либо пашут в провинциальных вузах, либо спились вместе с разгильдяями. Наверху оказались не таланты, но и не разгильдяи, конечно, а люди, которых принято называть толковыми. Средняя цифра, герой статистики, своего рода собирательный образ. Страна не пропадет.
Как-то незаметно отношения с жизнью у ГМ разладились. Может быть, по темпу они стали не совпадать? Она все быстрее и быстрее, а он все медленнее и медленнее. И прошлое уходит, как придуманное, даже не задирается, не обижает на прощанье.
Ему хотелось ворчать. Может быть, ворчанье освободит от того, что не дается уже никакому другому жанру? Иначе зачем оно вообще? Пусть будет такой жанр жалостливой сатиры, обращенной к небесам апелляции.
Первая проба голоса: «Где ученики и продолжатели? Где школа? Одинок как перст в науке без названия».
Кажется, неплохо? Если бы еще не так было похоже на реальность.
Далее: «Из университета ушел дух, выветрилась атмосфера веселого состязания с классиками! Цитатчики!
Никто не желает быть книжным червем, все сразу летать! Раньше из ворот университета выходили гении. Теперь гениями сюда приходят, а выходят…»
Лучше. И как бы в этом уже не он один виноват. В ворчанье главное, чтобы все были повязаны виной, а так как все виноватыми быть не могут, то и получается, что виноват Некто. То есть никто. Такой вариант устраивает практически всех.
Вот только атмосфера может ли «выветриться»? Впрочем, врать против языка для ворчуна – прямая необходимость. «Атмосфера выветрилась!» Хорошо. «Дух ушел!» Это похуже. Совершенно непонятно, чей, какой и куда!
Что-то и правда менялось. А для стариков ведь это всегда к худшему. Раньше, например, ради крохотной сноски студент неделями не выползал из библиотек. А теперь… Дело не в усердии, а в призвании, которое всегда ответственно и, можно сказать, совестливо. Когда в публикации приходилось писать «источник неизвестен» или «лицо не установлено», все понимали, что речь идет пусть и о небольшом, но поражении. Кто-то по твоей вине снова ушел из жизни, на этот раз окончательно.
Исследовательский фанатизм в какой-то степени уравнивает ученого с художником. Оба работают против забвения, дают или возвращают имена, наводят в потемках свет. Перед истиной равны.
Кафка объяснял своему «Эккерману», которым оказался лечащий врач, что молитва, искусство и научное исследование – три языка пламени, вырывающиеся из одного очага. Молитву оставим по незнакомству с предметом, но в целом правильно. И наука, и искусство выжигают из жизни случайное. Иначе каким образом из того, что как-то живет, о чем-то думает, сколько-то умеет, страдает и любит, трусит, мелочится, а в конце концов старится, стирается, превращается и умирает, получается то, что этим же временем, из того же самого материала возникает, становится и остается?
Тогда же Кафка сказал так веско, словно понимал, что диктует для мемуаров. Ключ оставлял. Ложь, сказал он, это искусство, которое требует огня страсти, всего человека; она больше открывает, чем скрывает. Ему это, мол, не по силам, и поэтому для него остается только одно прибежище – правда.