– Вы действительно не поняли смысл сегодняшнего спектакля? Он ведь был организован по высочайшей команде. На одной из лекций вы позволили себе подробно разбирать биографию президента, отдельно и довольно ядовито остановившись на главке о его детстве.
– Допустим. Но откуда вам-то это известно?»
– Это всем известно. Сейчас на каждом курсе полно комсомольцев-добровольцев. Григорий Михайлович, погода-то нынче какая?
– Да бросьте! Плохой по-настоящему погоды вы не застали».
– Про погоду, это никому не известно».
– Вы правы. Простите.
– Григорий Михайлович, я с бухты-барахты короткости сам не терплю. Знаю, а сейчас прямо-таки физически чувствую, что и вам она неприятна. Но коли уж так случилось и судьба усадила нас за один столик…
Невразумительное междометие вырвалось у профессора. Виталий заметил это.
– Да, да, конечно, я сам фактически навязался. Ну, это ведь сейчас неважно. Одного я не могу, как бы это сказать, зацепить в вас, почувствовать… То есть понятно, мы все ходим загадками, особенно же сами для себя. Но что-то, опять же про себя особенно, все же понимаем. Яков Друскин, правда, считал, что собственное я – объект вечно ускользающий, до исчезновения. Каждый находит в себе себя уже рефлектирующего: я сам, думающий о себе самом, думающем о себе самом. Впрочем, Друскина-то вы как раз, может быть, и не читали. Опять же это неважно. Я хочу только один вопрос. Он даже не личный, а скорее философский, поэтому ничего страшного. Скажите, вы действительно так устроены, что словно парите над жизнью, будто материя притяжательных отношений для вас вовсе не существует, или только поставили себе в принцип такое моцартианство, воспитали его в себе, отдались служению? По внешнему рисунку это почти одно, но внутренняя ведь разница огромна. Тогда и самолюбие, и ревность, и обида, и вкус к интриге, и пожелание зла – все это есть в вас, только спрятано глубоко, отринуто, чтобы очистить площадку для служения. А простодушие и невнимательность к неким неприглядным человеческим проявлениям лишь условие комфорта. Для служения, для служения, конечно, не для того, чтобы бестрепетно распивать чаи на веранде. Я это без иронии говорю. Настрой души вашей я совсем не ставлю под сомнение. А все же в механизм этот хочется мне проникнуть. Вы меня понимаете?
Волнение Калещука передавалось ГМ по мере того, как тот говорил. Чувствовалось, что он не первый раз возвращается к этим размышлениям, что-то, помимо любви к философствованию, по-человечески мучило и задевало его. Не к самим мыслям Калещука, а к серьезности, с которой тот переживал их, ГМ не мог не испытывать уважения. Отмахнуться было нехорошо, сыграть оскорбление – и того хуже. Но он также сознавал, что ему совершенно нечего ответить. Кроме того, эта игольчатая нацеленность якобы в самую суть проблемы ему не нравилась (человек одной мысли). Было в этом что-то болезненное и заведомо неполное, авантюрное. Запросто можно промахнуться, попасть рядом, где больно (а везде больно), и, скорее всего, заболтать. Сейчас же ГМ не был уверен, что вопрос точно имеет отношение к нему, а поэтому никаких личных чувств и не испытывал.
– Я не так просто молчу, я честно думаю, – сказал он наконец. – Такой у нас разговор, что мы почему-то все время извиняемся и уточняем. Так вот, поверьте, у меня и в мыслях нет повернуть всё, что вы сказали, в недоумение. Но я не знаю, что вам ответить. Честное слово. Ведь мы, даже и в разговоре, всегда отвечаем на собственные мысли. Согласны? Выходит, то, что вы сказали, в мою мысль каким-то образом не попадает.
– Прекрасно. Это уже ответ. Если для вас это настолько естественно, что вы даже над этим не задумывались, неумение ответить равносильно признанию, что вы гений. Но ведь вы не гений!»
Григорий Михайлович улыбнулся и поднял рюмку:
– Будем здоровы!
– Так не пойдет! – вскричал доцент, отставив свою рюмку так, что из нее выплеснулась чуть не половина. – Вы прекращаете разговор, а уж если вы признали на него право, то это нечестно.
В очередной раз ГМ подивился фокусу, с помощью которого человек, совершенно помимо воли и не желая этого, оказывается действующим лицом чужого сюжета, героем или пленником посторонней логики, и начинает уже чувствовать ответственность перед обязательствами, которых не брал. Тут несомненны, конечно, невольные подтасовки, с чем, должно быть, знакомы психиатры. Сначала, как бы в скобках, судьба хвостом махнула, усадив их за стол, потом, неизвестно в какой момент и с помощью какой мимической ошибки, он, оказывается, дал санкцию на этот, как он все больше убеждался, ненатуральный разговор. И вот уж он самым интимным образом повязан, просто встать и попрощаться вежливо невозможно. Обида будет глубокая, а может и до драки, чего доброго, дойти. Он был уверен теперь, что это не первое за сегодняшний день приземление коллеги в винном заведении.