Митька насыпал в лошадиные кормушки овса. Ну, или чего-то похожего. На здешнем языке это называлось «лиу-тсен-тиси», а по виду… если бы еще помнить, как выглядит нормальный, земной овес… По овсяным хлопьям «геркулес», которые они с мамой покупали в магазине напротив, судить трудно. Мама… Привычная уже игла вновь шевельнулась — не то в сердце, не то поглубже. Как она там? Не загремела бы в больницу. Прошло ведь уже полторы недели. Уже экзамены кончились, народ разбежался на каникулы. А он… он тут.
Он сдержал готовые хлынуть слезы. Нельзя распускаться, не маленький. Все плохое обязательно когда-нибудь кончается, за четырнадцать лет в этом можно было убедиться. Жизнь, как говорила мама, напоминает зебру. То светлая полоска, то темная, то опять… Хотя, это там, на земле, зебра. А здесь вообще не жизнь, а существование… темное, как вот шкура Уголька.
Вообще-то жеребец звался Нги-лиму, но в переводе со здешнего, олларского, это и значило «уголек». Он вообще-то был спокойным зверем, не скандалил, позволял себя чистить, расчесывать гриву. Не то что Искра, «Нгоу-хми», каверзная темно-коричневая кобыла, так и норовившая выкинуть коленце. То лягнет копытом наполненную до краев поилку, расплещет все, и снова бегай набирай. То откажется выходить из конюшни во двор, а тянуть ее за повод опасно, может наподдать ногой или цапнуть зубами. Раньше Митька и не знал, какие же здоровенные у лошадей бывают зубы, и как они могут кусаться — почище волка. Из-за вредной Искры кассар уже дважды отстегал Митьку — сперва розгой, а последний раз уздечкой. Это было почти так же больно, как и прутом. Хотя, конечно, прут хуже, тот рассекает кожу почти до крови…
Митька невольно потрогал подживающие рубцы. Хотя вот уже два дня как хозяин его не трогал, сидеть все равно было больно, и спал он или на боку, или на животе. А ведь перед тем приходилось еще с поклоном подавать кассару прутья, а потом, сползая со скамьи, становиться на колени и благодарить за науку. В эти минуты Митька ненавидел себя даже больше, чем садюгу Харта-ла-Гира. Думал ли он раньше, что придется вот так унижаться? Когда кассар впервые выдал ему короткий, с кривым лезвием нож, нарезать прутья для порки, Митька поначалу размышлял, куда лучше воткнуть заточенное острие — хозяину в бок или себе в горло, чтобы сразу, не мучаясь, избавиться от всего. А в итоге пошел резать ветки. Ясно ведь, кассара ножиком не достать, тренированный. Неизвестно, что у него за такая государственная служба, но судя по буграм мышц, не сказать, будто в канцелярии бумаги переписывает. Чувствовалась в нем военная закалка. А себя… Сказать по правде, не хватило духу. Когда он на заднем дворе сидел на корточках, разглядывал небольшой, длиной в ладонь, нож на деревянной рукоятке, эта идея с каждой секундой нравилась ему все меньше. Без боли вряд ли получится. И это же надо с силой резануть, а рука в нужный момент ослабнет. Он знает, ведь чуть-чуть было не попробовал. И что оставалось? Бежать? Куда, в муравьиную яму? Нет, спасибо. Пускай лучше порют. И он, даже и не пытаясь сдерживать слезы унижения, резал проклятые прутья, длинные, едва ли не в пару локтей, толщиной в карандаш, а уж гибкие… Лиу-тай-зви. Их невозможно сломать, зато они запросто завязываются узлом. По словам кассара, их еще используют для плетения корзин, циновок, и Митьке, по его же словам, придется освоить и эту науку. А пока ему пришлось, нарезав охапку прутьев и аккуратно очистив их от листьев и почек, тащить эту пакость в дом и ставить в глиняный сосуд с соленой водой.
Нет, все же когда-нибудь Харт-ла-Гир за все ответит! Ну должна же так повернуться судьба, чтобы все стало по справедливости! Приятно было воображать кассара, которого под локти тащат в муравьиную яму, а тот истошным голосом вопит от страха и умоляет о прощении. Хотя… получалось как-то неубедительно. Это, может, мельник бы с купцом вопили, а кассар… Когда Харт-ла-Гир умывался, на теле его явственно проступали шрамы. «Это от чего?» — набрался однажды наглости Митька, а кассар, к его удивлению, не стал ругать его, а спокойно объяснил: «тот, что на груди справа, от стрелы, а который под ребром, от сарграмской сабли». Ну ладно, не яма, так что-нибудь другое. Вот прорвались бы сюда наши спецназовцы, скрутили бы гада и стали бы дубинками плющить почки. Как бы он извивался, как бы ползал у них в ногах! Небось, понял бы, каково это, когда ложишься на скамью или нагибаешься, касаясь пальцами пола, а по твоей заднице гуляет прут… Впрочем, скорее всего и понимает. Он же говорил не раз, что здесь это обычное дело, что всех дерут — и родители детей, и учителя учеников, и начальники подчиненных, и никто не удивляется… А еще хорошо бы лишить его силы, заставить понять, каково быть слабым, беззащитным. Наверняка же он всегда был мощным, умел драться, все его боялись. Вот пусть бы побоялся сам…