Читаем Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) полностью

Что же получается? Основная цель, которую преследовало это свидание (диктовка) и к наилучшему осуществлению которой должны были подготовиться оба собеседника, так и не была достигнута. И не потому ли, что на одного из них, помимо всех прочих причин, подействовало какое-то дополнительное (и экстраординарное) обстоятельство?

То, что произошло вечером, подтверждает такое предположение.

Ровно в восемь Анна Григорьевна вновь у Достоевского. Однако и на этот раз он не спешит приступать к работе. Он затевает разные посторонние разговоры: расспрашивает о семействе, интересуется её воспитанием и образованием и т. д. И наконец, – «он начал рассказывать про себя».

О чём же поведал сорокапятилетний писатель двадцатилетней девушке, которую он видел впервые в жизни (если не считать утренней встречи) и которая пока оставалась для него совершенно чужим человеком?

Он, как свидетельствует его собеседница, заговорил о самом страшном своём воспоминании. О том, «как он четверть часа стоял под боязнью смертной казни и как ему оставалось жить только 5 минут, наконец, он доживал минуты, и как ему казалось, что не 5 минут осталось, а целых 5 лет, 5 веков, так ему было ещё <долго> жить»[1132]. Далее следуют известные подробности.

«Почему-то, – говорит Анна Григорьевна в воспоминаниях, – разговор коснулся петрашевцев и смертной казни»[1133].

Позволительно спросить: почему?

«Федя очень много мне в этот вечер рассказывал, – заключает (в дневнике) Анна Григорьевна, – и меня особенно поразило одно обстоятельство, что он так глубоко и вполне со мной откровенен. Казалось бы, этот такой по виду скрытный человек, а между тем мне рассказывал всё с такими подробностями и так искренно и откровенно, что даже странно становилось смотреть»[1134].

С чего бы? Зачем вдруг ему, человеку, трудно сходящемуся с посторонними, отнюдь не охотнику до скорых душевных излияний, вздумалось исповедоваться перед юным существом, безмолвно внимавшим его ужасным признаниям? Ведь не рисовался же он перед ней этим. Тем более что он не любил вспоминать эту историю, и, как мы уже знаем, Анне Григорьевне довелось слышать её из его уст не более трёх раз.

Конечно, всё можно объяснить одним словом: одиночество (Анна Григорьевна так это и объясняет).

Одиночество подвигает на странные поступки. И психологически вполне объяснимо (и даже естественно), что самое сокровенное «вдруг» поверяется вовсе незнакомому человеку.

Всё это так. Но не уместно ли ко всем указанным причинам теперь прибавить ещё одну?

Независимо от того, был или не был он в тот день на Смоленском поле, он не мог не знать о совершающейся драме.

При первой, утренней встрече с Анной Григорьевной, помня о том, что только что произошло там (известие о помиловании могло ещё не достичь Столярного переулка), он не в силах собраться, взять себя в руки, приступить к делу. Ибо само дело, как он любил повторять, требовало спокойствия душевного.

Вечером того же дня мы наблюдаем совсем иную картину.

Он более приветлив, более общителен и разговорчив (как сейчас сказали бы – более коммуникабелен). Расположение его духа явно переменилось. Разумеется, в восемь часов он уже знает о помиловании. Не это ли известие послужило толчком к его исповеди? Могло ли не поразить его сходство положений, одинаковость развязки, тайное сближение судеб? И не потому ли явился сам рассказ о казни петрашевцев, что разговор зашёл об утренних событиях?

Анна Григорьевна не говорит об этом ни слова. Но ведь напрасно мы стали бы искать у неё и каких-либо свидетельств о том, что делал её муж утром 22 февраля 1880 года. Ибо сами воспоминания Анны Григорьевны полемичны по отношению к той, в начале века достаточно авторитетной традиции, которая рассматривала Достоевского через призму его «извращённой», «больной», «подпольной» гениальности. И столь выразительный биографический штрих (автор «Бесов», глазеющий на виселичную экзекуцию!) мог бы дать дополнительные аргументы сторонникам этой весьма «привлекательной» точки зрения.

Но умолчание о «казни» Ишутина могло быть продиктовано ещё одним очень субъективным и вполне извинительным мотивом.

4 октября 1866 года – слишком большой и слишком светлый день в жизни Анны Григорьевны, чтобы связывать его – даже в интимных записях, – с каким-либо омрачающим обстоятельством. Тем более когда дело касается политического преступления: и в записных книжках, и в воспоминаниях Анна Григорьевна не жалует политику.

И тем не менее у истоков их любви обнаруживается трагедия: личная судьба пересекается с грозным и кровавым ходом русской истории.

Через пятнадцать лет Анна Григорьевна возмутится призывом Владимира Соловьёва не казнить первомартовцев: она забыла многое.

Но пора вернуться к Млодецкому.

«…Ввиду отрубленной головы!»

Да, пора вернуться к их встрече. Но прежде следует, пожалуй, назвать ещё одну причину, почему утром 22 февраля бывший смертник вновь оказался на Семёновском плацу.

Перейти на страницу:

Похожие книги