Подобные опасения оказались не такими уж пустыми. Он, боявшийся из-за своей щепетильности «войти в анекдот», вошёл-таки в него – правда, через четверть века и в смысле, совершенно обратном предполагаемому.
Некий анонимный воспоминатель («Одиссей») помещал в 1906 году в бульварной «Петербургской газете» заметки из «Записной книжки» («Вытащена из моего собственного кармана», – игриво сообщал подзаголовок). В этих извлечённых из кармана историях нашлось место и для Достоевского.
Посетовав, что «такой-то великий человек был совершенным ребёнком в жизни», Одиссей в подтверждение своего тезиса сообщает следующее.
На Пушкинском празднике «все мы, представители тогдашней петербургской литературы и прессы, считались гостями города Москвы, пользовались помещениями в гостиницах, полным содержанием и экипажами в течение недели. Потом стали разъезжаться. Пора, дескать, гостям и честь знать… Один Ф. М. Достоевский остался на долгое время.
– Зачем я буду торопиться? Здесь так прекрасно, и город Москва так принимает меня любезно.
Город Москва был, конечно, рад, что он так понравился знаменитому писателю, и просил погостить сколько ему будет угодно»[1190]
.Если бы нас не удерживал пиетет перед всегда почтенной неизвестностью (вдруг – что, впрочем, маловероятно – под маской Одиссея обнаружится лицо уважаемое!), мы назвали бы свидетельство таинственного воспоминателя совершеннейшей чепухой. Достоевский, буквально по минутам высчитывающий, когда он сможет вернуться к семье и «Карамазовым», не задержавшийся в Москве ни одного лишнего часа, под пером Одиссея предстаёт этаким парнасским ленивцем, у которого в запасе вечность.
Нет, в подобных случаях он бывал достаточно взросл: «детскость» его выражалась не в этом.
Она хотя бы в том, как популярно объясняет он Анне Григорьевне необходимость остаться и ждать открытия: «Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (т. е. в смысле уже завоёванного Тургеневым и Толстым величия)». Мыслимое ли дело, чтобы те же Тургенев и Толстой так беззастенчиво, так ребячески-откровенно признавались в подобных помыслах и приводили подобные аргументы! Да они постеснялись бы употребить само это слово «величие» – и вовсе не потому, что не смели соотнести себя с таким высоким понятием. Достоевский упоминает о «величии» буднично, с естественностью человека, отнюдь не снедаемого тайным жаром честолюбия: слову не придаётся никакого особого смысла. Это фразеология мальчишки, запальчиво доказывающего окружающим, что и он ничуть не хуже других.
Но кроме соображений престижного порядка он приводит в пользу своего дальнейшего пребывания в Москве и иные доводы. «Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сторона восторжествует. Я всю жизнь за это ратовал, не могу теперь бежать с поля битвы»[1191]
.Битва между тем приближалась.
Потомки Пушкина и другие
Накануне открытия, 5 июня, Московская городская дума устроила приём депутаций.
В зале, убранной зеленью и цветами, красовались три портрета: благополучно царствующего государя, его дяди – Александра I и его прабабки – Екатерины II. Не хватало одного изображения – родителя нынешнего монарха (кстати, портреты тех же особ – опять-таки в отсутствие Николая Павловича – будут фигурировать и завтра на акте в университете: подобная
Впрочем, императорский дом был представлен не одними лишь живописными полотнами: в зале присутствовал его высочество принц Петр Георгиевич Ольденбургский – августейший председатель комитета по сооружению памятника. «Весело и радостно было уже видеть, – говорит в частном письме И. Аксаков, – члена царской фамилии и носителей высшей власти сидящими (несколько смиренно и даже сконфуженно) под огромным бюстом Пушкина… Это у нас новое зрелище: явление силы нравственной, смирившей силу внешней государственной власти»[1192]
.Депутации входили в залу одна за другой и заявляли свои чувствования. Однако и здесь наблюдались проблемы. «От православного духовенства, – меланхолически замечает «Неделя», – не было ни одного депутата. Из всех иноверных исповеданий только московский раввин явился представителем своих единоверцев на общерусском празднестве»[1193]
.Один депутат (от Московского юридического общества) привлёк всеобщее внимание. Это была дама: доктор прав Лейпцигского университета, тридцатишестилетняя А. М. Евреинова – первая русская женщина с таким учёным званием. «Одета она была прилично, – не без некоторого удивления отмечает агент тайной полиции, – хотя, разумеется, не в трауре (объявленном по случаю кончины государыни. –