За несколько месяцев до цареубийства 1 марта, в канун ещё никем не предчувствуемой – почти четвертьвековой – эпохи политического безвременья, в России нашёлся человек, верящий в такое историческое решение, которое могло бы отвратить кровавую развязку (последняя неизбежно воспоследовала бы в результате победы любой из противоборствующих сил). Этот
Внутренняя духовная «революция» противополагалась Достоевским революции политической – как альтернатива. Однако в такой же степени она являлась альтернативой и политической реакции.
В речи А. Н. Майкова, посвящённой памяти Достоевского, сказано: «После кликов, рукоплесканий и венков, которыми удостаивали его на публичных чтениях, опять он говаривал: “Да, да, всё это хорошо, да всё-таки главного не понимают!”»[1475]
.Что же было главным?
Когда он писал, что «вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной», он предупреждал не об одной, а о двух смертельных опасностях. Ибо для него любая развязка, не совпадающая с решением нравственным, чревата грозными и непредсказуемыми последствиями. Террор «сверху» ничуть не лучше террора «снизу»: торжество любой из этих крайностей означает падение и гибель. Он в одинаковой степени страшился этих двух бездн; он горячо верил, что у России достанет сил пройти по самому краю пропасти, не сорвавшись в зияющую пустоту. Нравственный выбор должен был, по его мысли, стать выбором историческим.
Боль страны отзывалась в нём собственной болью. Может быть, именно потому так высок был его моральный авторитет.
В своих воспоминаниях А. В. Круглов приводит следующий эпизод:
«Я шёл по Невскому с медиком. Навстречу нам попался на извозчике Достоевский. Медик быстро, раньше меня, снял фуражку.
– Вы разве знаете Фёдора Михайловича? – спросил я.
– Нет, но что же такое? Я не поклонился ему, а обнажил голову перед ним, как я это сделал и в Москве, проходя мимо памятника Пушкину»[1476]
.Он дожил и до этого. Незнакомые люди приветствовали его на улице (как позднее – Толстого): в их глазах он был достоянием национальным. Но сам он, занимающий столь многие умы, окружённый всеобщим вниманием, почти поклонением, сам он по-прежнему одинок.
30 октября ему исполнилось 59 лет.
Глава XX
Смерть в двух измерениях
Воскресенье, 25 января
Итак, в воскресенье, 25 января, у них были гости. Лишь только хозяин встал, явился Аполлон Николаевич Майков. Вслед за Майковым, как уже говорилось, пожаловал Страхов.
Последним подошёл Орест Фёдорович Миллер. У него было дело.
Миллер уже приходил на днях и, как помним, застал хозяина в недобрую минуту: ни о каком выступлении он не хотел и слышать. «Потом, – говорит Миллер, – Фёдор Михайлович смилостивился немножко и подал некоторую надежду»[1477]
.Поэтому был избран окольный путь: зная отходчивость Достоевского, Миллер 20 января обращается к Анне Григорьевне и вверяет ей «участь Пушкинского вечера»[1478]
.Профессор рассчитал точно: Достоевский уже и сам был огорчён своим отказом, беспокоясь, не обидел ли он Миллера («Вот и ещё, пожалуй, человека потеряю»), и прося Анну Григорьевну извиниться перед ним письменно[1479]
.Анна Григорьевна отвечала в тот же день: «…Фёдор Михайлович поручил мне написать Вам, что он будет читать у Вас 29 января во всяком случае, т. е. даже в случае, если б ему запретили его январский «Дневник» (чего он так опасается)»[1480]
.В тот же день, 20‑го, новый начальник Главного управления по делам печати Н. С. Абаза присылает Достоевскому свою визитную карточку – с надписью на обороте: «Прошу извинить, что задержал, никаких препятствий, конечно, нет»[1481]
. По свидетельству первых биографов Достоевского, Абаза успокоил автора «Дневника», «что у цензуры рука не поднимется ни на одну его мысль»[1482].Таким образом, «серые зипуны» прошли: времена стояли неслыханно либеральные[1483]
.В его последней записной книжке есть помета: «На мартовск. №»[1484]
. Интересно, о чём говорил бы он в своём «Дневнике»До взрыва на Екатерининском канале оставалось чуть более месяца. Жизни ему было отпущено ещё три дня.