Публикатор этой записи полагал, что «дай ему сигару» относится к доктору. Из письма Е. А. Рыкачёвой следует другое: «Когда ему сказали, что пришёл Майков, он выразил желание видеть его – ведь они всегда были друзьями, Майков взошёл на минутку; дядя пожал ему руку и сказал: “Анна Григорьевна, дай ему сигару”, – что и было исполнено, и тотчас же Майков вышел, боясь волновать больного»[1552]
.«Дай ему сигару» – прощальный жест, проявление мужской приязни, последнее, что он может сделать для своего старинного приятеля.
Анна Григорьевна сообщает, что Майков некоторое время говорил с Достоевским, «который отвечал шёпотом на его приветствия»[1553]
. Согласно другому источнику, Майков провел у постели больного всё предобеденное время: «Разговоров не было, потому что больному было строго запрещено говорить»[1554].В пятом часу Майков уехал домой – обедать.
Очевидно, после отъезда Майкова и был продиктован ответ («бюллетень») на упомянутый запрос графини Гейден: разумеется, тоже шёпотом.
«Около семи часов у нас собралось много народу в гостиной и в столовой, – пишет Анна Григорьевна, – и ждали Кошлакова, который около этого часа посещал нас. Вдруг безо всякой видимой причины Фёдор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его лицо»[1555]
.Ему стали давать кусочки льда, но кровотечение не прекращалось. Вернулся Майков – с женой. Она, не дожидаясь Кошлакова, бросилась на поиски знакомого доктора. Достоевский был без сознания.
Это была агония.
Анна Григорьевна: «…Дети и я стояли на коленях у его изголовья и плакали, изо всех сил удерживаясь от громких рыданий, так как доктор предупредил, что последнее чувство, оставляющее человека, это слух, и всякое нарушение тишины может замедлить агонию и продлить страдания умирающего»[1556]
.Любовь Фёдоровна: «Странный шум, напоминающий клокотание воды, слышался в горле умирающего, его грудь вздымалась, он говорил быстро и тихо, но слов нельзя было понять. Постепенно дыхание становилось тише, слова стали реже»[1557]
.Анна Григорьевна: «Я держала руку мужа в своей руке и чувствовала, что пульс его бьётся все слабее и слабее… Приехавший доктор Н. П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца»[1558]
.Было 28 января 1881 года: восемь часов тридцать восемь минут.
Лучшая повесть Болеслава Маркевича
«Я вынул часы: они показывали 8 ч. 36 м.»[1559]
, – пишет один из присутствовавших, внося двухминутную поправку в исчисления Анны Григорьевны.Человек, вынувший часы и засёкший минуты смерти, был писатель Болеслав Маркевич.
Автор антинигилистических романов, печатавшихся у Каткова, почти ровесник Достоевского, он никогда не был к нему близок и не вызывал у него особых симпатий. Он ни разу не бывал в его доме и попал туда впервые («как бы для усиления моего горя», – замечает Анна Григорьевна) минут за сорок до кончины хозяина (выполняя просьбу графини С. А. Толстой – узнать о здоровье больного). Анна Григорьевна говорит, что, зная Маркевича, она опасалась, «что он не удержится, чтобы не описать последних минут жизни моего мужа»[1560]
. Она оказалась права: Маркевич не удержался. 1 февраля в «Московских ведомостях» появилась его статья: «Несколько слов о кончине Ф. М. Достоевского».Болеслав Маркевич был плохим беллетристом. Он обожал мелодраму. Его описание последних минут Достоевского составлено в основном по методу «графиня побледнела». Но, к сожалению, у нас нет других внесемейных источников. Поэтому, стараясь опустить надрыв, приведём отрывки, на наш взгляд, заслуживающие некоторого доверия.
«Ещё стоя на площадке лестницы, я уже слышал сквозь эту дверь какой-то странный гул. Кто-то быстро отворил её и рванулся мне навстречу. “Доктор, скорее, скорее!” – стенящим голосом вскрикнул какой-то молодой человек (П. А. Исаев? –
Пожалуй, самое достоверное место во всей статье – это изображение умирающего:
«Во глубине неказистой, мрачной комнаты, его кабинете, лежал он, одетый, на диване с закинутой на подушку головой. Свет лампы или свеч, не помню, стоявших подле на столике, падал плашмя на белые, как лист бумаги, лоб и щёки и несмытое тёмно-красное пятно крови на его подбородке. Он не «хрипел», как выразилась его дочь, но дыхание каким-то слабым свистом прорывалось из его горла сквозь судорожно раскрывшиеся губы. Веки были прижмурены как бы таким же механически-судорожным процессом поражённого организма… Он был в полном забытьи».