Однако чем больше эмпирических знаний, тем заметнее отсутствие целостных постижений. Становится очевидным, что нельзя разъять художника (тем более такого, как Достоевский: впервые произносимое имя для защиты от сглаза уместнее придержать в скобках) на «писателя» и «человека» и что понятием «жизнь» обнимаются все без исключения её ипостаси.
Достоевский оставил нам лучшее, что имел: им сотворённый мир. Неужели мало этого бессмертного дара? Для чего сквозь разделившее нас пространство тщимся мы различить смертный человеческий лик?
Если творец «Преступления и наказания» обладает «самой замечательной биографией, вероятно, во всей мировой литературе» [3]
(утверждение, которое трудно оспорить), то одно это обстоятельство оправдывает наш – как сугубо «учёный», так и заботливо от него отмежёванный «обывательский» – интерес (неясно, правда, кто размечал межу).Но дело ещё и в том, что Достоевский – это мы.
Нам – как роду человеческому – необходимо знать: не посрамил ли нашего имени один из нас – тот, кому было много дано и кто, по общему мнению, составляет соль земли. Сохранил ли он лицо – в радости и в печали, в сиянии славы и под ударами рока, в минуту общественных ликований и в годину гражданских смут? Мы желаем понять, как одолевал он сопротивление жизни и истории, чтобы совпасть с ними в их вечном созидательном деле.
Сказано: познай самого себя. Не потому ли нам так важен Достоевский: не только история текстов, но – больше – история души.
Страшась литературного одиночества, мы заранее озаботились тем, чтобы обзавестись компаньоном: ссылка на авторитеты ещё никому не вредила. Так возник тот, кто был почтительно наречён
Остается последнее. Возможна ли вообще
Как замечает (в предисловии к «Братьям Карамазовым») наш герой: «Теряясь в разрешении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякого разрешения».
Он, разумеется, шутит.
Из главы 2
Больница для бедных
Отцы и дети
О родителях Достоевский говорит глухо и непространно.
Все воспоминатели сходятся на том, что он с благоговением отзывался о матери и избегал касаться отца. Подразумеваются
Остановимся на исключениях.
В письме к Михаилу Михайловичу от 31 октября 1838 г., сообщив о том, что присланное братом стихотворение «Видение матери» «выжало несколько слёз из души моей и убаюкало на время душу приветным нашептом воспоминаний», Достоевский продолжает: «…я не понимаю, в какой странный абрис облёк ты душу покойницы. Этот замогильный характер не выполнен. Но зато стихи хороши, хотя в одном есть промах».
Эти тонкие филологические соображения могли бы изумить своей надмирной холодностью, если бы не был известен текст: сочинение Михаила Михайловича не отличается большими поэтическими достоинствами. Однако не только поэтому его корреспондент столь сдержан: он говорит
«Ежели будет у тебя дочка, то назови Марией», – напишет он брату в 1843 г.
Мария Фёдоровна была моложе Пушкина на один год и пережила его на один месяц. Его гибель, совпавшая с их семейным несчастьем, тоже воспринималась как личное горе («братья чуть с ума не сходили»).
Смерть матери означала конец семьи: у отца не было ни сил, ни душевных возможностей соединить вместе семерых детей в возрасте от 2 до 17 лет. Да и собственная его жизнь, по существу, завершилась.
В том же самом письме, где обсуждаются стихи о покойной матери, содержится единственная у Достоевского хоть скольконибудь подробная характеристика Михаила Андреевича (который в это время был ещё жив): «Мне жаль бедного отца! Странный характер! Ах, сколько несчастий перенёс он! Горько до слёз, что нечем его утешить. – А знаешь ли? Папенька совершенно не знает света: прожил в нём 50 лет и остался при своём мненье о людях, какое он имел 30 лет назад. Счастливое неведенье».