Так оно и вышло. Если не считать рождения Тима, когда тесть и теща явились в больницу одновременно с моей матерью, никто из моих родных не нарушал душевного равновесия обитателей зеленого пригорода. Не могу сказать, что они мне не нравились или я не нравился им. Скорее наоборот, я проникся теплым чувством к теще, в которой неожиданно проснулось недюжинное воображение. Она редко приезжала в Лондон, «шумный, грязный и многолюдный», поэтому, когда мы купили дом в центре города и ей пришлось время от времени навещать нас, она постоянно демонстрировала нервозность, словно путешественник, оказавшийся в чужой опасной стране, и патетически рассказывала о выпавших на ее долю приключениях. Поезда метро у нее часами стояли в тоннеле между станциями, автобусы ломались, переворачивались или по злому капризу судьбы шли не в ту сторону; к ней приставали незнакомые мужчины, пьяные и назойливые; шоферы такси неизменно везли ее кружным путем, и она смело отказывалась платить им чаевые, хотя те были готовы прибегнуть к насилию.
— Просто поразительно, что я добралась до вас, — храбро улыбаясь, говорила она. — Но это неважно. Главное, я здесь!
Тесть был менее забавным. Когда мы приезжали в Суррей, он вел себя вполне пристойно, но ненавидел Лондон еще сильнее, чем теща, которая отказывалась ездить по городу на машине. Прибывая к нам с женой, он расписывал ужасы общественного транспорта, трясясь от гнева, и прямо с порога начинал высказывать свое нелицеприятное мнение о черных иммигрантах, грязных улицах, лени рабочего класса и глупости службы социального обеспечения, которая подкармливает всяких попрошаек. После рождения Тима вся огнедышащая энергия моего тестя уходила на мечты об образовании внука. Когда мы сказали, что хотим отдать ребенка в местную начальную школу, он не мог поверить своим ушам.
— Как, в таком районе? Тогда уж лучше отправить его на свалку, и дело с концом! — И тесть с непостижимой для нас логикой добавил: — Ладно еще был бы он девочкой, но мальчику очень важно оказаться в компании тех, кто ему ровня.
— Они какие-то окостеневшие, — говорила Элен. — Замороженные. И немного растерянные. Все быстро меняется, и их это пугает. Они любят мир таким, каким он был прежде, и не хотят перемен. Прежде существовал порядок, удобный и уютный. Думаю, ты назвал бы этот мир буржуазным и скучным до отвращения.
Пытаясь оправдать в моих глазах своих родителей, она мечтала, чтобы я полюбил их так же, как она (от природы куда более открытая и общительная, чем я) полюбила моих мать и тетку. И в этом была ее сущность. Она ничем не напоминала своих родителей — ни робкую конформистку-мать, ни воинственного конформиста-отца. Но их чопорность служила ей рамой, внутри которой можно было развиваться. Она всегда знала, что можно, а чего нельзя, какова будет их реакция, что они скажут или сделают, и к тому времени, когда достаточно повзрослела, чтобы отвергнуть эту предсказуемость как «скучную и буржуазную», уже вовсю пользовалась тем, как ее воспитали. Элен не нужно было «бунтовать» — она благополучно выросла и обрела самостоятельность. Она перестала разделять взгляды родителей, но то, что те им не изменили, придавало ей уверенности в себе. Если ее родители имели право на собственное мнение, то она и подавно. Это сделало Элен прямолинейной, независимой и даже бесстрашной, когда дело касалось ее чувств и поведения.
— Что за чушь ты несешь, — легко представляю я себе ее ответ на мои умозаключения. — Когда ты пытаешься
Что ж, возможно. Но когда я занялся тем, что Элен так примитивно назвала «размышлением», то честно пытался делать дело, а именно копировал портрет девушки, помогавшей собирать урожай на суффолкской ферме. Я не могу копировать картину (точнее, копировать ее так, чтобы это доставляло мне удовлетворение), пока не пойму характер изображенного на ней человека и до некоторой степени не влезу в его шкуру.