Лизка спала в электричке, запрокинув серьезное лицо в очках к потолку, по которому плыли легкие полосы утреннего розового света. Она спала с чувством выполненного долга: сержант пообещал, что, как только придет капитан Чиртков, ее нерусского доцента с охранником (такая роль в детективе досталась Блюхеру) тут же отпустят.
А Соня, свалив в прихожей огромной квартиры на Сретенке свою драгоценную, в дорогущий футляр-рюкзак упакованную еловую виолончель, принимала в некогда роскошной ванне горячий душ, чтоб потом немедленно плюхнуться в двуспальную родительскую постель и укрыться с головой немецкой пуховой периной. Она стояла, вытянувшись под струями, напряженная, как струна, и струна эта вибрировала, звучала, пела на одной бесконечной и глубокой виолончельной ноте… Соня не заметила, как оказалась в постели, и сразу же, сразу бездонное небо полетело под нею, а тяжкий город навис сверху. Но теплая волна глубокого сна вдруг смыла тревожное это видение, и отчаяние обратилось в радость…
Вся Москва спала в этот день долго, глубоко, благодарно.
Чечен
Только чеченец не спал.
Булат Радуев лежал поверх грубого одеяла на скрипучей общежитской койке, у которой одной из ножек служила стопка учебников и хрестоматий, и, насупив без того сросшиеся брови, читал весь день толстый том великого поэта Лермонтова. Из-за Лермонтова он то ли должен, то ли не должен был убить своего соседа по комнате, тоже первокурсника, Павла Асланяна. Пять дней назад Булат в пустяшном разговоре с Асланяном ненароком высказался про коварство армян, вовремя, как ему показалось, спохватился и перевел стрелки на грузин, процитировав:
И вот в день святого Отсыпона инвалид детства контуженый гуманитарий чеченского происхождения понял, что свалял дурака. Сосед-то оказался прав! Есть оно! На 126-й странице синего тома. И все в мире его читали.
А пять дней назад Булат в это не поверил, и они стояли друг против друга, румяный Асланян и бледный Радуев. И Булат – просто так, просто потому, что в общежитии его звали не Булатиком, как мама дома, а чеченцем – достал кошачьим движением из-под матраса кинжал в черных кожаных ножнах с отделанной серебром костяной рукоятью. Он ласково его погладил и чуть выдвинул породистое матовое лезвие с червленой арабской вязью.
– Такой кинжал точит?.. – только и спросил Булат, имея в виду «злого чечена». В тот же миг Асланян схватил со стола открытую банку с вареньем и двинул его в переносицу…
Булат читал и читал Лермонтова, «Тамань» прочел дважды, и «Бэлу», и поэму «Мцыри»… А спор Эльбруса с Шат-горою выучил наизусть. И что-то вроде чувства вины испытывал он теперь, потому что Паша был прав про Лермонтова, но притом бесследно исчез. Однако тут же Булат вспоминал, каким отвратительным было малиновое варенье, вместе с невольными слезами и кровью заполнившее нос, рот и горло, как жалко новенькую рубашку, как обидно было очнуться на полу, сжимая испачканный малиновым сиропом прадедушкин кинжал… Но это же не повод для мести? Нет, не повод. И опухший нос с полоской пластыря на переносице – не повод. Или повод?.. Или – что?!
Вий
«Господи! Я подлец, подлец и трус… Господи, но только сделай так, чтоб я не был убийца! Сделай так, чтоб вот сейчас я пошел в мужской туалет на третьем этаже и встретил его, живо-ооооо-го. Господи! Спаси раба твоего… как же по имени? Злой чечен… Все равно, пусть так… Спаси раба твоего Чечена, и прости раба твоего Павла. Спаси и помилуй нас обоих, Господи! Пусть я подлец, и трус, и забыл, как его зовут, но, Иисусе Христе! Пусть он будет живо-о-о-й! Прости меня, Господи, и пожалей мою маааа-муууу! Я никогда, никогда, никогда…».
Так молился Пашенька Асланян, проснувшись поздним вечером того же дня святого Отсыпона в кладовке спортзала. Что «никогда» – он не мог ни понять, ни сказать. Странен он был себе. Как он мог больше недели жить, работать и есть, и даже стишки писать, да еще читать вслух, не узнав – что же с Чеченом?..