Иногда мы выходим на улицу, тоже строем: жёсткая дисциплина — наш щит в распутные времена, напирающие на стены Крепости. Мы быстро идём через деревню; выражение сосредоточенного безразличия, которое придаёт нашим лицам строевой шаг, кажется, огорчает лавочников. Начинаются тихие места: большие свекольные поля под широким влажным небосводом, красные глинистые овраги, где в самый раз устраивать засады и играть в войну, обширные леса, где, распластавшись на животе, сдерживая дыхание и чувствуя аромат прелых мёртвых листьев, мы выслеживаем барсуков и косуль, безлюдье, где наша речь перестаёт быть иностранной, — всё это затерянные островки Империи, возникшие на реке времени.
В субботу вечером молодой генерал ведёт нас в кино; он единственный из наших офицеров, кому хватает знания французского, чтобы объясниться с кассиршей. Мы занимаем три первых ряда, деревянные кресла прямо перед экраном, и сидим, задрав головы, упёршись затылком в спинку. Кадры тех вечеров нам не забыть: парусники, кавалькады, бега быков. И конечно, нас будут преследовать образы женщин: их короткие платья, мерцание стразов, причёски «под мальчика» и нечто роковое в больших глазах, подчёркнутых чёрной тушью. Они начинают говорить, но мы недостаточно хорошо понимаем французский, чтобы следить за диалогами, поэтому авторское изложение событий подменяется вольной интерпретацией, в которой ребяческое представление о героизме сочетается с ужасной похабщиной.
Нам нравится возвращаться ночью через поля, уже увлажнённые росой; в это время в строю разрешено разговаривать. Мы выясняем друг у друга, правильно ли поняли суть, но ещё больше нам нравится смотреть продолжение во сне; вернувшись в дортуар, где уже спят наши товарищи, мы быстро раздеваемся при синеватом свете ночника, падаем на набитые конским волосом подушки-валики, и перед нами опять, только в более быстром и свободном ритме, недавние объятия и кавалькады.
Три лампочки, кое-как покрашенные синей краской, рисуют на стенах спальни нечёткие круги. Стены пористые; на их пожелтевшей поверхности кроме застывших капель и следов кисти, оставленных малярами, чёткая сеть трещин и углублений — каждый из нас знает наизусть эту дорогую сердцу географию у изголовья.
Вот напасть! По холодной плитке коридора, где навстречу проплывает ещё одна безмолвная белая тень, босиком — до туалета. На трёх унитазах уже восседают кадеты, очень важные в своих широких ночных рубашках. Рядом, прислонившись к стене, ждёт своей очереди Мнесфей; он подогнул одну ногу и поддерживает её руками за спиной: красная плитка мокрая. Лица в темноте поворачиваются к пришедшему; прерванный разговор продолжится только через несколько секунд, но Клоанф уже достаёт зажжённую сигарету, спрятанную под рубашкой; маленький пылающий круг на мгновение увеличивается, перемещается и снова увеличивается, освещая снизу чёрные брови и орлиный нос Гиаса, который тоже затягивается. Молча входят и мочатся, не открывая глаз, предусмотрительно задрав рубахи, сонные малыши. Ароматная змейка дыма парит в полутьме и медленно растягивается в туманное облако посередине между полом и потолком большого холодного помещения.
— Мероэ приедет на праздник?
Они продолжают разговаривать; лучше молчать, чтобы не вызвать подозрений.
— Не знаю. Возможно, — отвечает малыш Гиас.
Он снова затягивается сигаретой; видно, как у него играет кадык. Своим кадыком необычайных размеров он гордится ещё больше, чем красотой сестры. Алькандр притворяется, что внимательно изучает свои икры, зацепившись голенями за края унитаза. Сколько времени он может пробыть в такой позе, как птица на ветке? Столько, сколько будут говорить о Мероэ. Между репликами повисают длинные паузы. Каждый представляет своё, и о некоторых фантазиях просто так не расскажешь.
— Ты видел её грудь? — спрашивает Мнесфей; он по-прежнему стоит на одной ноге.
Алькандр сразу осекает:
— Отстань, она его сестра.
— И что? — отзывается малыш Гиас. — Буду я стесняться! Видел я и грудь, и всё видел.
В трубах слышится бульканье; затем Клоанф затягивается в последний раз, встаёт и бросает хабарик в унитаз; табак гаснет в воде со слабым потрескиванием.
— Продай мне сестру, — еле слышным шёпотом говорит Клоанф. — За это год убираю посуду в обед и ужин и каждый день натираю тебе ботинки.
— Не могу. Не продаётся, — отвечает Гиас, не поворачивая головы.
Хоть и темно, видно, как горят его злые глаза.
— Продай её волосы, — предлагает Мнесфей, — снова вырастут.
В воздухе, пропитанном мочой, смутно видны парящие чёрные волосы Мероэ.
— А затылок у неё! А ямка под затылком и плечи. Так и впился бы, — выпаливает Клоанф, покачивая торсом; его мускулы читаются даже под широкой ночной рубашкой.
Он прищурил глаза, его светловолосая вьющаяся башка мельтешит туда-сюда.
— А грудь, — сдавленно шепчет он. — Соски фиолетовые. Так и впился бы.