Самогон меняла у пассажиров на обувь, одежду. В соседних селах обмундирование снова выменивала на жмых, кукурузу, яблоки. Покоя не знала. Поезда ходили нерегулярно, когда вздумается. Расписания никакого не было. Поэтому буфет почти не закрывала. В нем и спала. За полгода ожесточилась, огрубела. Голос ее охрип, ругаться научилась не хуже проезжих братишек. Ее называли «Маруська-вырви глаз». За стойкой стояла в солдатской гимнастерке, маленькая, крепкая. Губы поджаты, а глаза настороженные, недоверчивые. Когда поездов не было, закрывалась изнутри на толстую щеколду, уходила за занавеску и подсчитывала прибыль. Это было самое любимое занятие. Рассчитала, что ежели так и дальше пойдет, то через год можно возвращаться в Киев. И долг отдаст, и швейную мастерскую откроет, и еще останется.
— Насквозь тебя, Маруська, вижу, — говорил ей телеграфист из бывших красноармейцев. — Жадная ты. Больно деньги любишь.
— А кто ж их не любит? — спрашивала она. — Ты, может, не любишь? Так у тебя в кармане вошь на аркане.
И она громко смеялась, а телеграфист ругался и уходил.
Изредка вспоминала об Апполонской. Запала она ей в душу. Непонятностью своей, необычностью. До встречи с ней твердо усвоила — все люди враги. У каждого свой интерес — побольше схватить, своровать, другого обмануть. Надейся только на себя — никто тебе не поможет. Это стало ее жизненной философией, вошло в плоть и кровь. А вот, поди, значит и другие люди есть. Из-за того, что не могла понять Апполонскую — пыталась осудить. Барыня. Нужды никогда не знала. Побыла б в ее шкуре. Может, и врала, что последнюю вещь отдает. Может, у нее еще много добра спрятано. Но не была уверена в своих предположениях. Какое-то сомнение тревожило ее, томило.
Раз в неделю после полудня Мария уходила с сестрой начальника станции на речку подальше от людей. Речка была задумчивая и тягучая, как череда облаков на высоком синем небе. Стирали в ней белье, мылись. Только там и спадало с нее напряжение. Поплавают с Феней, спину друг дружке потрут, песню затянут. Феня вся была в брата — кирпатая, глаза навыкате, лицо в крупных веснушках, но добрая. Голос такой, что заслушаешься. И грамотная. Почти что гимназию закончила. Ложились после купания на солнышке в запущенном саду в гуще чистотела и ромашек. Рядом пунцовые мальвы выглядывали. И тишина такая, что даже в ушах звенит. Только птички щебечут и стрекозы носятся. Феня доставала книжку и читала вслух. Была у нее такая книга «Наиболее прекрасные страницы любви». И о такой любви в ней было написано, что Мария и слышать не слышала и поверить не могла. Лежала, слушала, затаив дыхание, боясь кашлянуть, неосторожно повернуться. Так прочитали три главы. А в очередной раз, едва Феня прочла несколько страниц, Мария, лежавшая рядом, вдруг не выдержала, вскочила, закричала:
— Да выбросьте вы ее к чертовой матери! Не хочу больше такого слушать. Брехня все это. Чисто собачий брех. Николы не було такой любви и быть не могло. — И, немного успокоившись, снова садясь рядом, заглядывая в глаза Фени, спросила: — Ну скажите сами, Феня, вы образованная, в гимназии учились, где вы бачили такую любовь? Где?
В конце декабря жить в холодном буфете стало невозможно. Топившаяся целый день буржуйка почти не помогала. Зима в тот год выдалась гнилая. Снег падал и тотчас же раскисал. Земля была покрыта грязной снежной кашей. Сырые ветры продували буфет насквозь. Мария сидела при коптилке, в тулупе, повязавшись платком до самых бровей, непрерывно кашляла, но буфет не закрывала, ждала поезда из Балты. Внезапно она услыхала орудийную пальбу, где-то неподалеку разорвался артиллерийский снаряд. На перроне послышался топот десятков ног, брань, крики. Поняла, что на станцию напала банда. А еще через несколько минут в дверь буфета забарабанили прикладами, закричали:
— А ну открывай, такую мать!
Знала — не откроешь, все равно сорвут дверь. Ворвались двое — в черных жупанах, смушковых шапках, оружием обвешаны так, что больше и вешать некуда: маузеры, гранаты, кривые казацкие шаблюки. Один молодой, усатый, пар изо рта, как у лошади, приказал:
— Ставь самогон, шинкарка. Весь, что есть. Да побыстрее поворачивайся. А не то сами поможем.
Не испугалась, привыкла уже ко всему, только побледнела, сказала, как выдохнула:
— Отойдите от меня, люди добрые. Тифозная я, третий день лихоманка бьет.
Бандиты отошли, испугались.
— Тогда выставляй самогон и закрывайся к чертовой матери.
К утру банду выбили красные части.
А ранней весной, когда талая вода подтачивала белые снега, а над дверью буфета висели тоненькие сосульки, сверкавшие в лучах мартовского солнца, будто хрустальные, к ним на станцию прибыл специальный вагон из Одессы с самим геройским комбригом Григорием Котовским.
Рассказывали, что он был ранен в боях на юге, лечился в Одессе и оттуда приехал в родные места долечиваться.