У нее навернулись на глаза слезы, и Гордейке вдруг стало до боли жаль ее. Раньше он как‑то вроде бы и не замечал ее, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Теперь, не видя ее по неделе, а то и по две, он тосковал по ней, ему не хватало прикосновения ее жесткой руки, ее голоса. Степанида редко ласкала детей, нужда больше заставляла ее покрикивать на них, нежность ее распространялась только на самого младшего, а поскольку они рождались почти каждый год, то не успевали оценить ее ласки. Гордейке в этом смысле повезло — после него долго никого не было, и мать относилась к нему нежнее, чем — к другим. Может, поэтому и он с ней был поласковее других. И еще она любила его за то, что мастью он выдался весь в отца и хватка у него тоже отцовская — настырный.
— Вот выучусь, поеду работать в город, одной колбасой тебя кормить буду, — пообещал Гордейка.
Тут Степанида и вовсе расплакалась. И Гордейка выскочил из избы, чтобы не зареветь самому.
Когда они приехали в станицу, в избе Федора уже сидели кроме него и Цезаря печник Вицин и пимокат Косторезов. На столе весело посвистывал двухведерный самовар. Егор со всеми поздоровался за руку, а с городским дядей Цезарем даже обнялся. Гордейка так и не понял, откуда они знают друг друга, потому что отец велел ему идти к Вициным.
После той ночи на кладбище Гордейка особенно подружился с братьями Вициными, часто бывал у них; его приходу и сейчас никто не удивился. Семья Вициных была тоже большая: кроме Вовки и Юрки было еще четверо девчонок да всегда толклись двое — трое чужих. Жена печника Любава была женщиной на редкость приветливой, крутясь по хозяйству, успевала вникать и во все ребячьи дела, иногда им что‑нибудь рассказывала. А рассказчицей она была просто незаменимой: ее плавная, пересыпанная прибаутками речь будто привораживала ребят — они, как цыплята за клушкой, ходили за Любавой и как‑то незаметно для себя помогали ей по хозяйству.
Вот и сейчас, заметив Гордейку, Любава сказала:
— Лезь на печь, а то посинел, как опупок. Кешка, принеси дров.
Гордейка быстро разделся и полез на печь, а Кешка Косторезов пошел в подсарзй за дровами. На печи Вовка, Люська и Венька Соколов хлопали потрепанными картами — играли в пьяницу. Гордейку тут же приняли играть. Потом они высыпали из пимов помидоры, выбрали пожелтее и стали есть. Вскоре к ним присоединились и Кешка с Юркой.
Ночевал Гордейка тут же, на печи, между Вовкой и Юркой. Девчонки спали на полатях, оттуда долго доносился шепот — это Люська что- то опять рассказывала. Она была вся в мать, та кая же говорунья, обладала неиссякаемой выдумкой, ее рассказ иногда длился несколько дней подряд и обрастал все новыми и новыми страшными подробностями. Девчонки, слушая ее, замирали от страха, ночью кто‑нибудь из них вскрикивал во сне или начинал стонать. Тогда Вовка, спавший чутко, нашаривал в углу пим и швырял его в темноту полатей. Почему‑то это всегда помогало — в избе опять водворялась тишина.
Наутро, когда Гордейка вернулся к Федору Пашнину, там уже не было ни отца, ни дяди Цезаря.
— Что, брат, проспал отца‑то? — спросил Федор. — Ты на него не обижайся, он уехал чуть свет, повез Цезаря в город.
Отец вернулся из города только на четвертый день. Он привез Гордейке настоящий ранец, точь- в — точь как у Саньки Старикова, только поновее. Гордейка переложил из холщовой котомки книжки, надел ранец за спину и отправился к Вициным. Он нарочно сделал круг и прошел мимо дома есаула Старикова, но Санька, должно быть, не видел его, а то бы выскочил. Зато на Вициных ранец произвел большое впечатление — все по очереди примеряли его и рассматривали, как диковину. Только Люська небрежно скользнула по нему взглядом и фыркнула:
— Подумаешь, сумка!
Гордейка знал, что ей тоже хочется посмотреть и примерить ранец, но она привыкла сама быть окруженной вниманием и сейчас ревниво следила за тем, как все увиваются около Гордейки.
— Не сумка, а ранец, — поправил Гордейка.
— А ты за… — Люська вовремя замолчала, но все уже догадались и дружно прыснули.
Гордейка замахнулся на нее ранцем, но ударить не успел: Люська вцепилась ему ногтями в лицо. Он взвыл от боли и схватил Люську за руку. Но она вся извивалась, как уж, иногда ей удавалось вырвать то одну, то другую руку, и тогда она снова вцеплялась ему то в лицо, то в шею. Наконец он загнал ее в угол, тут она уже не могла вырвать руки и пыталась его укусить. Он одной рукой обхватил ее за шею, чтобы приподнять подбородок и не дать ей укусить за нос. Они поневоле прижались друг к другу. Гордейка почувствовал ее тугие, уже почти оформившиеся груди, частое биение ее сердца, жаркое дыхание. Они вдруг оба смущенно потупились и покраснели и еще какое‑то мгновение стояли, тесно прижавшись друг к другу, хотя Гордейка уже выпустил Люську и только его рука оставалась на ее плече. Она легким движением сбросила руку с плеча и тихо и мягко сказала:
— Уйди.
И он отошел.
А все остальные смотрели на них с недоумением— они никак не предполагали такого мирного исхода борьбы, потому что ни Гордейка, ни Люська никогда еще никому не уступали.