К девяти утра. Я вздохнула с облегчением. Значит, нам дарована еще целая ночь. Только бы не забыть, что я должна сказать Антону. Самое главное. А то после ареста близкого, как и после смерти, всегда оказывается, что самого-то главного и не успела сказать… Ах, только бы ЭТОТ ушел до возвращения Антона, только бы не встретил его в коридоре!
Я напрягаюсь до кончиков волос, внушая пришельцу: ну, уходи, уходи же! Но он не торопится. Еще раз взглядывает на часы. Ужас! Он садится!
Нет… Только поправить портянку, выбившуюся из правого сапога. Встал…
— Так ровно в девять! Понятно?
Я хочу выйти вслед за ним в коридор, но моя двоечница, которая вполне разобралась в этом эпизоде (уроженка Колымы!), отстраняет меня и на цыпочках выходит вслед за фетровыми сапогами. Проходят нескончаемые секунды.
— Ушел… — шепчет моя ученица, и на ее близоруких глазах блестят слезы. — Вниз пошел, к бухте… А Антон Яковлич как раз из города идет… С другой стороны… Нет, нет, не встретились!
Антон еще с порога, взглянув на меня, все понял.
— За мной приходили?
И после краткой информации:
— Нельзя нам с тобой сейчас расставаться ни на минуту. Ведь могли и за тобой первой… И увели бы без меня…
Несколько минут мы обсуждаем — при активном участии моей ученицы — такую важную деталь, как приказ явиться именно в "красный дом", а не в "белый". Это вселяет надежды.
— В "красном" — насчет ссылки и поселения. А если бы новый срок, так уж обязательно бы в "белый", — разъясняет нам тринадцатилетняя колымская девчонка, отец которой тоже носит фетровые сапоги. Тут она все на пятерку знает! Это вам не частица НЕ с причастиями!
Посидев немного на табуретке, прямо в пальто и шапке, Антон решительно встает.
— Не опоздать бы в кино, Женюша… Ну конечно, пойдем… Что ж последний вольный вечер сидеть так и мучиться! Хоть отвлечемся…
Мы отводим Тоню к Юле, а сами вот уже снова сидим, взявшись за руки, на наших излюбленных местах — в предпоследнем ряду с краю.
По ходу итальянского фильма показывают кусок католической мессы. Антон радостно волнуется.
— Боже мой, какая ты еще дикарка, Женюша, — шепчет он, — коммунистическая готтентотка. Подумать только — ты никогда не слыхала ничего этого. Зато эта радость еще у тебя впереди…
И вдруг мы оба явственно слышим, как девушка в дорогой каракулевой шубке, сидящая позади нас, вздыхает и громким шепотом говорит своему соседу:
— Смотри, как раньше Бога-то славили! Прямо как Сталина!
Ночь прошла удивительно быстро. Как ни странно, но именно в эту ночь мне удалось заснуть. Потому что мы рассудили: раз вызвали к девяти утра, значит, сегодня вряд ли придут ночью. А когда проснулись — около шести, — то часы помчались как бешеные. И опять мы не успели сказать самого главного. И вот уже Антон стоит у дверей в пальто и шапке. И снова:
— Прости, если я тебя когда-нибудь обидел…
— Молчи, молчи… Скажи, сколько часов можно ждать с надеждой на возвращение?
— Часа четыре, не меньше. Бюро пропусков… У дверей кабинетов… До часа не приходи в отчаяние, ладно? Ну а если и не вернусь, то ведь все равно встретимся…
Чтобы переключить свое страшное возбуждение, чтобы куда-то направить то, что сжигает изнутри, я начинаю мыть полы. С остервенением скоблю те места, где остались пятна от вчерашних фетровых сапог. Потом тру половую тряпку мылом так ожесточенно, точно всерьез задумала вернуть ей первоначальный белый цвет.
Стук в дверь. Ничего, это всего только наш друг Гейс. Михаил Францевич Гейс, земляк Антона, тоже немец-колонист из Крыма. Он выглядит не просто взволнованным, а потрясенным, и это усиливает мое отчаяние.
— Уже знаете? — спрашиваю я.
— Да. И вы тоже?
Мимолетно удивляюсь странному его вопросу — как же мне-то не знать… И тут же начинаю выпытывать, что он думает о перспективах, если человека вызвали не в "белый дом", а в "красный". Можно ли надеяться, что…
— Можно! — произносит он каким-то нелепо-торжественным тоном. — Теперь нам действительно можно надеяться. — И совсем уж без всякой логики добавляет: — Почему у вас выключено радио? Включите!
— Господи! Да что с вами? Понимаете ли вы, наконец, что Антона вызвали в "красный дом"?
Не отвечая, он подходит к стене, включает вилку репродуктора в штепсель. И вдруг сквозь трескучие разряды я слышу… Что я слышу, Боже милосердный!
"…Наступило ухудшение… Сердечные перебои… Пульс нитевидный…"
Голос диктора, натянутый как струна, звенит сдерживаемой скорбью. Отчаянная невероятная догадка огненным зигзагом прорезает мозг, но я не решаюсь ей довериться. Стою перед Рейсом с вытаращенными глазами, не выпуская из рук половой тряпки, с которой стекает вода.
"…Мы передавали бюллетень о болезни…"
Из-за шума в голове — точно звуки прилива дошли сюда из бухты Нагаево — я не слышу перечисляемых чинов и званий. Но вот совершенно явственно:
"Иосифа Виссарионовича Сталина…"
Чистая половая тряпка вырвалась из моих рук и брякнулась назад в ведро с грязной водой. И тишина… И в тишине отчетливо слышу торопливые шаги Антона по коридору.
— Вернулся!