Небеса на картине были представлены пурпурной вершиной горы, теряющейся в облаках. Наш всемилостивый Господь предстал в облике добродушного короля рокеров — папаши Кула, который небрежно развалился, как на святом престоле, на седле своего «харли дэвидсона». Сильные черты его лица излучали справедливость и благость, у левой стопы восседал его единственный сын — Иисус по кличке Дорожный Капитан, затянутый в блестящую кожу, его удлиненное аскетическое лицо казалось еще длиннее от того, что из-под платка свисал длинный конский хвост. На кем красовалась татуировка ИИСУС — ЭТО ЛЮБОВЬ. Лицо его также выражало благоволение и всепрощение. Здесь же находился малютка Оделл. Ричард, если можно так выразиться, разбудил мальчика; он исцелил его от заячьей губы и придал его глазам осмысленное и живое выражение. Он дал ему громадное мешковатое тело деревенского здоровяка и наградил красивыми мышцами штангиста среднего веса. Его рот больше не был крошечной щелью, спрятанной под чудовищным провалом в верхней челюсти, — теперь это были твердо очерченные и красноречивые уста. Теперь, когда у несчастного Оделла появились скуловые кости и носовая перегородка, его лицо приобрело одно свойство, которого Оделл был начисто лишен при жизни, — теперь его лицо излучало гордое человеческое достоинство. Ричард уже почти закончил фигуру Оделла, когда до него дошло, что он заново изобрел Лила Абнера Аль Каппа. Но это было в порядке вещей: как Абнеру, так и Оделлу были одинаково присущи какая-то домашность и босоногость.
Была почти полночь, когда он закончил набросок первой, верхней половины картины, но охватившая его лихорадка не позволила ему остановиться. Он был охвачен священным огнем творчества, такого огня он не чувствовал ни разу в своей прошлой жизни.
Для Бада Пьюти он старался представить себе такую вечную и всепоглощающую боль, которая находилась бы за пределами человеческого понимания. Но как можно передать в плоском изображении все убожество пытаемого человека, окончательный и полный распад личности? Ричард постарался думать о жестокостях и представлять себе ее жертвы: образы убитых в этом самом доме стариков; этого показалось ему мало — он представил себе узников Освенцима — бесконечную череду костлявых трупов на желобах крематория; он вспомнил знаменитые фотографии всепожирающего пламени напалма во Вьетнаме; из этого пламени выбегает крошечная девочка, а ее мать и маленький братишка остаются гореть в рукотворной геенне; представил он себе тот кадр из фильма Запрудера, на котором разлетается на куски череп президента Кеннеди. Кусок черепа летит в воздухе, а за ним тянется тонкая сеть вещества мозга.
Но здесь не годился ни один из этих образов; они не соответствовали образу, который ему предстояло создать.
Что на свете есть самое худшее для человека, что такое самая страшная вещь, которая тебе известна или о которой ты слышал, спрашивал он себя? Тот сумасброд из «Молчания ягнят» с его дамскими костюмчиками? Немецкий офицер, который заставляет Софи решать, какой из ее детей останется жить, а какой умрет? Крики парней из Скоттсборо, которых толпа тащила к деревьям, чтобы повесить, зная, что они были невиновны?
Нет, подумал он, самая страшная история — история человека, который ослепил свою мать. У него не хватило духу убить ее. Он не был достаточно силен, чтобы совершить убийство, хотя он ненавидел ее столь же сильно, как любил. Ричард пытался вспомнить, как именно он бил ее своими неуклюжими скованными руками, его выплеснувшуюся наружу ненависть, звуки ударов ножа, который резал кожу и вонзался в глазницы. Он помнил, как она стонала и плакала. Боже, как она просила пощадить ее. Но она была так слаба. Она очень долго подавляла его волю, но как же она была слаба! Он почувствовал наконец свою силу, и это принесло ему чувство грязного, животного удовлетворения.
— Вот тебе, мамуля, вот тебе! Теперь и ты узнаешь, каково сносить все это на своей шкуре!
Теперь он сумел подавить в себе проклятую слабость и, используя ее, как уголь в топке своего творчества, с удвоенной энергией принялся рисовать дальше.