Но она скучала не только по молоку, а и по более серьезным вещам тоже. Хотя Джуди уже достаточно долго прожила в Париже и полюбила этот город, но по характеру она оставалась слишком американкой, чтобы хотеть окончательно осесть в Европе. Иногда Джуди спрашивала себя, не по этой ли причине она, в отличие от других парижанок, так и не смогла тут ни в кого влюбиться. Ей не хотелось выходить замуж за европейца. Время от времени она встречалась с теми «подходящими» французами, на которых указывала ей тетушка Гортензия, неизвестно откуда постоянно извлекавшая эти достойные кандидатуры. Но Джуди никогда не чувствовала себя с этими людьми легко и непринужденно. Похоже, единственным исключением из всех французов был ее обаятельный Ги; другие же оказывались до противности учтивыми и вкрадчивыми. От работы же и общения с Ги она получала огромное удовольствие, однако тут была и своя оборотная сторона: она совсем не собиралась всю оставшуюся жизнь играть роль его помощницы. Ей хотелось и самой сделать карьеру; только вот какую?
Когда Эмпресс ушла, Джуди постаралась побыстрее сбросить с себя приступ печали и тоски, который неизменно возникал у нее после посещения их салона каким-нибудь очередным журналистом из Америки. Эти ребята отлично понимали разницу между тем, кто своими выкриками заводит толпу на митинге или стадионе, и тем, кто обладает реальной политической властью. И еще они знали разницу между молочным коктейлем и виски с содовой.
Джуди потрясла кулаком в сторону Ги.
— Я никому не говорила ни слова! Ты же
— Ни единого словечка никому не сказал, клянусь! Это ты постоянно треплешься с журналистами! — Он схватил ее за руку, они оба потеряли равновесие и с грохотом шлепнулись на обитый пурпурным полотном диван, с хохотом и визгом мутузя друг друга кулаками и швыряясь подушками. Это была ребяческая реакция на накопившееся напряжение, высвобождение от остатков тщательно продуманной притворной непосредственности во время только что закончившегося интервью.
— Что подумает уборщица, если вдруг сейчас войдет и увидит все это безобразие? — поддела Джуди, глядя снизу на растрепанного и взъерошенного Ги.
— Вначале смутится и решит, что все сплетни, которые она слышала обо мне раньше, — грязная ложь. А потом купит себе черные чулки в сеточку и начнет со мной заигрывать. У французов это в крови: они всегда сваливают в одну кучу романтику и практицизм. Так что в покое она меня не оставит!
Они еще похохотали, представив себе, как их рослая и грузная шестидесятилетняя уборщица повиснет на маленьком Ги. И в этот момент зазвонил телефон. Джуди потянулась к трубке. Странно: кто бы мог звонить им в контору почти в девять часов вечера?
Но в Росвилле в это время было всего три часа дня. Она узнала голос отца и сразу же почувствовала, что дома стряслось что-то неладное. Ее отец имел обыкновение звонить только в самых крайних случаях, и, если уж он решился заказать разговор с Парижем, это могло означать только одно — произошла какая-то катастрофа.
— Джуди, это ты? — Линия повторила его слова многократным эхо. — У меня для тебя плохие новости. Очень плохие. Насчет мамы. Ты меня слышишь, Джуди? По-моему, тебе лучше приехать домой.
В два часа утра они все еще сидели у тетушки Гортензии, в ее холодной библиотеке: центральное отопление выключалось ровно в полночь. Джуди закуталась в красный шерстяной халат, а тетушка Гортензия прямо на изящную кружевную зеленого цвета ночную сорочку накинула норковое манто.
— Твоя мама еще, может быть, и поправится. Аневризма мозга — это очень скверная штука, но иногда она все же излечивается.
— Дело не только в этом. Я себя чувствую очень виноватой. Я ведь шесть лет не была дома.
— Но ты же говорила, что каждую неделю пишешь им? А потом, ты все эти годы так напряженно работала! Твоя мать могла бы гордиться тем, что тебе удалось сделать за это время.
— Ну, она никогда ничего мне не говорила, никогда не жаловалась, не просила меня вернуться. Все это так. Но сама-то я знаю, что мне и