Здесь всеми делами ведал, и правду искал, и суд творил — никто иной, как царский любюиец и ближний человек, сам князь-кесарь Федор Юрьевич Ромадановский, решавший всякие дела и даже самые страшные о «слове и деле» без апелляции. Это был (по словам кн. Куракина, современника его) человек характера партикулярного (то есть своеобразного). собой видом как монстр, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому: пьян во вся дни: но его величеству верный так был, что никто другой!. Сидя за столом в старом боярском кафтане, отороченном узеньким золотым галуном, с длинными густыми усами, всякое дело выслушивал сам этот страшный человек, перед которым никто не смел садиться и во двор к которому никто не имел права въезжать (даже сам царь Петр выходил из одноколки у ворот). Словом, судила та исключительная суровая личность, подобные которой, по русским прпметам, нарождаются в целое полустолетие один только раз. Конечно в эти времена охотливее, чем в другие, советовали не бояться суда, а бояться судьи: суд стотт прямой, да судья сидит кривой. В его руках закон был дышлом: он его куда хотел, туда и воротил. «Зачесали черти затылки от его расправы», и долго сохранялась в народе память о «петропавловской» правде, все время пока поддерживалась она робкими, медленными и неудачными попытками к истреблению в корне тех поводов, которые породили самую пословицу. Петр III в сенате, 7-го февраля 1762 года, запретил ненавистное «изражение слова и дела»; Екатерина II назвала употребление пытки «противным здравому, естественному рассуждению», но уничтожить ее формальным образом не решилась. Счастливая доля приостановить ее досталась в 1800 году императору Александру I.
Обнаружилась в Москве правда, вместо Петра и Павла — «у Воскресенья в Кадашах», в Замоскворечье, в то время, когда на городских выборах оказались в громадном большинстве голоса за Шестова, имевшего свой дом в этом приходе. Шестов, в 1830-х годах, выбран был в городские головы.
ЧЕТВЕРТАЯ ПРАВДА «У ВОСКРЕСЕНЬЯ В КАДАШАХ»
Нравы и обычаи того времени требовали, чтобы в городских головах на Москве сидел такой, который бы всем и всему потрафлял, а если он, сверх того, богат, тороват и хлебосолен, то еще того лучше. Против таких сговаривались целым обществом и если они сами не напрашивались, то их выбирали заочно и потом кланялись и неотступно упрашивали. Особенно важных требований, как к хозяину такого огромного и богатого города, тогда не предъявлялось; ни образования, ни убеждений, ни особенной силы воли и характера вовсе не требовалось. Производились самые выборы на добрую половину в шутку. Раз, однако, привелось ошибиться.
Голова Шестов оказался недюжинных. Загадали на простого, а получили прямого; на иную хитрость хватало и его простоты. Практически полагали все, что он будет не лучше и не хуже прежних, и вдруг довелось услыхать, что голова начинает чудить по-своему: до всякого пустяка в думе доходит сам и сует нос во всякие мелочи, не жалея своей головы. Что-то будет?
Стал он, например, до того доходить, кто пожарных лошадей кормить, почем для них покупают овес и сено. И когда дознался до старых цен, — объявить наново, что сам будет кормить, по прямому закону, с вольной цены, какая установится на торгах. Доискался такими же путями и до фонарного масла, которое покупалось вместе с овсом, и до других статей городских расходов, которые шли особняком. Шел он просто, все по дороге, просто и доходил, не жалея себя и словно не ведая того, что на дворе стояло самое ненастное время, хозяйничала голая, как пузырь, голова графа Закревскаго, топала и кричала, угрожала и исполняла угрозы. Не замечал, да и не хотел слышать и видеть Шестов, что против него собирались враги и предпринимались воинственные походы. На городскую казну смотрел он купеческим оком и сторожил и умножал ее так, что когда к концу первого года стали ее считать. то вышло дивное дело, неслыханное событие: возросла казна до больших размеров от скоплений и сбережений и от умного хозяйства. Сам Шестов вошел в большую цену и славу, и имя его сделалось известным даже малым ребятам. И — шутка сказать! — перевернул из-за него наново московский люд старую, уже твердо устоявшуюся на ногах, пословицу: «правда к Петру и Павлу ушла, а кривда по земле пошла».