В таком состоянии его мучила музыка текстов, её надо было срочно выкладывать на бумагу, иначе из-за объёма она грозила разлиться в пространстве и исчезнуть в небытие.
– Да ты нажрался! – отшатнулась Тася вульгарно, по-волжски, и приказала с саратовским говорком: – Иди спать, гуляка!
Фу, думал он, фу, как грубо, ворчал он чисто интуитивно, так романы не пишут, и разоблачаясь на ходу, поплёлся, цепляясь нога за ногу, в спальню, бубня себе под нос в том смысле, что приходят всякие друзья со своими мировыми проблемами, а ты расхлёбывай; ещё лакей с глупыми разговорами, но придраться было не к чему, разве что к моноклю в глазу, но в том-то и дело, что глаз был непонятно каким, то ли, действительно стеклянным, то ли, вообще, не от мира сего, не угадаешь, как с трёшкой и червонцем.
А утром вспомнил две оплошности: во-первых, ни к селу ни к городу – лакея с моноклем в глазу, он, оказывается, ему снился всю ночь, что-то толдонил на все лады насчёт того, что он им страшно нужен, прямо – по зарез и до смерти, а зачем – Булгаков не помнил, заспал, но это не главное, а главное, что он, Мишка Булгаков, научился считывать мысли, обращать трёшки в червонцы и пить пиво с водкой, а во-вторых, – Богданов, который всё ещё хотел застрелиться, хотя давал честно-пречестно слово, а он, сиречь Булгаков, отбирал у него пресловутый браунинг гер-фон-генерал-министра и палил из него в потолок так, что известка сыпалась.
Странный осадок от лакея с моноклем в глазу не давал ему покоя до самой среды, а потом – в очередной раз забылся, мало ли совпадений в жизни, и Булгаков даже не сопоставил его с последующими событиями, а зря; не умел он ещё сопоставлять, не научили его ещё, хоть вот-вот должны были взяться за его воспитание, да руки коротки, кишка тонка, и всё такое прочее, чего в учебниках по физиологии человека не пишут и даже не имеют понятия.
Он вдруг чётко и ясно вспомнил сон: ему сказали эти двое из трактира, что если он де не подчинится, то Богданов застрелится, и что де – кажется, что времени много, а на самом деле – край, в обрез, полный цейтнот в жизни! Идите вы к чёрту, господа черти! – самонадеянно вспылил он, совершенно не думая о друге, а больше – о романтической вольнице Гоголя, который всё так безупречно вывернул, аж, душу захватывало!
– Что?.. Что ещё?! – застала его Тася тупо глядящего на лампу.
– Я их снова видел… – прошептал он, ища у неё поддержки.
– Где?.. Когда?.. – спросила она, как человек со здоровой и крепкой психикой.
И Булгаков всё ей рассказал и даже о шантаже с Богдановым, оставив на рамками то, что Богданов сам желал застрелиться.
– Этого не может быть! – сказала его великолепная Тася. – Так не бывает!
Она вопросительно посмотрела на него. И Булгаков едва не взвыл от ужаса: а вдруг судьба такая! Тогда всё полетит в тартарары! И писателем не станешь! – холодея, подумал он.
Относительно Богданова всё прорвалось: и в то утро Булгаков даже не выпив чая побежал к нему, страшно боясь увидеть с прострелянной грудью. Но как ни странно, Богданов вышел, пошатываясь, на стук, изрядно пьяненький, радостный и счастливый. К удивлению Булгакова, из-за его спины в дверь проскользнула смазливая девица, застёгивая на ходу шубку. Он проводил её долгим, плотоядным взглядом.
– Иди опохмелись! – велел Богданов.
– Ах, вот как?! – многозначительно удивился Булгаков, имея ввиду, что если женщина отказала, то её всё равно надо добиваться, чего бы это тебе ни стоило, а ты проституток водишь; вошёл, не разуваясь, в спальню, тонко пропахшую будуаром, с удовольствием выпил вонючего самогона на яблоках и грушах, однако не крякнул, по-волжски, как обычно, а укорил, прослезившись от крепкого напитка:
– Ё-моё! Меня едва кондрашка не хватила!
Богданов насмешливо догадался, играя бровями:
– Я без тебя стреляться не буду! – И снова насмешливо: – Я тебе записку пришлю, если что! – И бодро сменил тему: – Завалимся в кабак?!
Видно было, что у него хорошее настроение после этой девицы, и Булгаков стало обидно за Варю.
– Пошёл ты знаешь, куда! – высказался Булгаков и подался домой отсыпаться.