Я перебил его. Я сказал, что я тоже, между прочим, коммунист и тоже не новичок на границе. Казалось, он не расслышал моих слов.
— Видишь ли, — сказал он, — у каждой палки есть одно свойство. Если ее перегнуть, она ведь и сломаться может.
Меня этот разговор утомил. Я махнул рукой: будет уж! Чай так и остался недопитым. Я встал и ушел. Злость на Шустова появилась было и улетучилась. А в ушах все звенело, наподобие комариков, не жалобой, но упреком: «Все мы устали...»
Погоди, сказал я себе, когда наконец-то лег и вытянул гудящие ноги. Не пузырись. Давай подумаем, товарищ капитан. Не лезь в бутылку, предположи, что тебе сказали правду, зачем же тогда лезть в бутылку? Ну, попробуй посмотреть со стороны, черт тебя возьми, без твоей паршивой амбиции! Может, со стороны-то видней?
Я лежал и разговаривал сам с собой. Один Лобода был упрямый, самонадеянный, обидчивый человек, которого так и воротило от услышанного. Другой был чуть насмешливый, рассудительный, спокойный, он говорил первому: «А ведь и противный же ты человек, братец мой. Угомонись! Надо решать все разумно. Слава-те тетереву, не мальчик, по четвертому десятку пошло оболтусу этакому!» И оболтус, что-то бормоча в свое оправдание, смирялся и отступал, прятал глаза перед тем, вторым, рассудительным Лободой. И, честно говоря, второй Лобода нравился мне куда больше, чем первый.
Да! Все так, все правда! Я согласен, что палка может сломаться, если ее перегнуть. Я вспомнил, как солдаты, поднятые мной по тревоге, прибежали на границу бледные, задыхающиеся... Их просто надо было учить бегать. Ставить дыхание, как в консерватории ставят голос начинающему певцу. Почему же ты не сделал этого? Решил найти «свою методу»?
Я постучал в стенку, и Чернецкий ответил мне стуком. Сейчас он придет ко мне. Я достаю чистую тетрадку. Он войдет, и я скажу: «Давайте пересматривать план боевой и физической подготовки».
Он входит, тетрадка лежит передо мной, и я говорю:
— Садитесь, Кирилл Петрович. Нам надо потолковать. Где-то я дал сильную промашку...
Потом мы с Чернецким пьем кофе. Я сварил целый чайник густого черного кофе, и мы прихлебываем его, обжигаясь, а на душе у меня совсем хорошо, как бывает после недолгой и легкой болезни. Все кажется удивительно приятным — и кофе, и Чернецкий, и тишина. Младший лейтенант совсем разомлел. Обо всех делах уже все сказано. Впрочем, я спрашиваю, как прошел тот вечер, ну, вечер воспоминаний в клубе, ведь я совсем забыл о нем — столько событий навалилось на меня. Чернецкий восторженно говорит:
— Знаете, никогда бы не подумал, что Костюков такой рассказчик. Один типус под газом пытался шуметь, но на него так цыкнули, что до самого конца вечера заткнулся. Только потом пытался выяснить, сколько стоит в Америке машина.
— Чугунков, — уверенно говорю я.
— Да. Вам уже докладывали?
— Нет, сам догадался. А потом этот Чугунков с вечера улизнул и пошел вентерь ставить.
И я, в свой черед, рассказываю ему о Чугункове все, что знаю. Чернецкий мой заместитель. У меня не должно быть от него секретов по службе. Конечно, хорошо, когда у начальника заставы и заместителя вообще нет друг от друга никаких секретов, но это, как говорится, в идеале.
«На огонек» заходит Шустов. Он садится в сторонке и мнется, поглядывая на Чернецкого. Чем-то ему мешает младший лейтенант. Или он обескуражен, застав нас за мирной и деловой беседой? Хорошо, что Чернецкий не собирается уходить. «А как с дружиной?» — спрашивает он меня. Я сам собираюсь в Каменку, я сам хочу встретиться с дружинниками. Потом я спрашиваю Чернецкого, как семейство привыкает к новой жизни, и он рассказывает:
— Вчера вечером чуть не помер от страха. Иду домой, смотрю: Лялька стоит возле вольера, а там Дина. Я крикнуть не успел, Лялька откинула задвижку и — в вольер... Балодис оказался рядом и то оторопел. Лялька гладит собаку, а та вдруг начала повизгивать и лизать ее. Я стою, глаза зажмурил, пока Балодис не вытащил Ляльку из вольера.
Для него это новость, для меня — нет. Я знаю, что собака никогда не тронет ребенка.
Наконец Чернецкий встает и уходит, тогда Шустов говорит:
— Тебе письмо, Андрюша. Я не хотел при нем... — Он кивает на дверь, за которой только что скрылся Чернецкий, и протягивает мне конверт. У Шустова тревожные глаза, мне сразу передается это чувство тревоги. Я смотрю на конверт. В глаза бросается знакомый почерк — почерк Лиды. И обратный адрес — ее старый ал ма-атинский адрес. Шустов знает, что это от Лиды. Там, на конверте, так и написано: «Лободе Лидии Конст.». Она сохранила мою фамилию, когда второй раз вышла замуж.
Старшина тихо подходит к окну и отворачивается, а я продолжаю тупо смотреть на конверт.
«Андрей, Андрюша!