— Травами. Смородина, чистотел. Песий язык — особенно. Или влюбиться.
— Влюбиться?
— Ага. Но серьезно. До конца. До конца-то можете?
Иван Трофимович покраснел:
— Иногда. — Потом еще крикнул из машины: — А спиртным?
— Не. Они наоборот. Тянутся к этому делу.
Старый лежал щекой на пачке зеленых денег и кричал в телефон:
— Не! Не выпил! Лариса, мы уезжаем!
Старый пощупал сахарные занавески, щелкнул светом — горит. Подпрыгнул на мягкой полке и горько признался:
— Никогда не ездил в спальном вагоне. Напиши мне на могиле: «Он не ездил в спальном вагоне». — Потащил из сумки кулек, запахший колбасой.
Я тоже растрогался и попросил:
— А когда меня похоронишь — выбей, пожалуйста, на мраморе: «Умер, так и не напившись вволю вишневого компота».
Старый смутился и достал компот — женатый мужик! Поезд поплыл. Я выглядывал в коридор. У одного туалета пасся грустный Иван Трофимович. У противоположного — лысоватая долговязая личность, синие щеки. Прочие жрали да шуршали простынями.
По вагону боком протискивалась проводница в мужской рубахе с погонами, едва сдерживающей ее стать, заводя по очереди в каждое купе свою грудь, как глазищи слепой рыбы.
— Посидите у нас, Танечка, — зашептал я, встретив носом тесную середку ее рубахи. — Мы любим женщину в пилотке. И в черной юбке любим. Красивые ноги напоминают интересную книгу — хочется сразу заглянуть, а что же дальше?
Таня смеялась, взглядывая на свои колени размером в башку Старого, и откусила наш огурец.
— Позвольте, я вам карман застегну. К вам едем. Мы дератизаторы
[4]. Спасем от крыс исток русской свободы.— Ага. За миллионы! На что вы нам сдались — такие хорошие. Баню достроить — нет денег. Все начальство за вас перегрызлось. Чай не пили. Оба туалета открыла. Им противно в один ходить. Мэр — налево, губернатор — направо. А мне мыть.
Я снова высунулся в коридор. Синещекая личность, значит, губернатор. Два мощных лизоблюда читали ему бумаги.
Поезд достиг ночи. Я обрушил кожаную штору на луну, похожую на рыбную чешуйку, натертую до серебряного мерцания мельканием лохматой лесополосы.
— Мы будем счастливы в этом городе. Мы отдохнем и будем радоваться. — Старый улыбался во тьме. — Там есть мясокомбинат. На мясокомбинате всегда бывают колбасные цеха. Мы поедим колбасы — мозговую, охотничью. Яичную. Брауншвейгскую. Язычки, запеченные в шпиге. Боже, как долго я живу. Сколько же я помню! Рассветет — мы с тобой на реку. Почему «вот уж хрен»? Будем молоды. Мне столько лет, а я не летал еще на самолете. Впервые в спальном вагоне. А ездил в холодильнике, в почтово-багажном, в вагоне-ресторане на кухне, в тамбуре, на третьей полке, на столике, на полу, в туалете. В купе проводников!
Старый запыхтел, а я отправился по его стопам — в купе проводников. Татьяна писала акт на запачканную кровью простыню, через пять минут без памяти ржала, капая слезами на акт; потом я шагнул задвинуть дверь, чтоб не совались пассажирские рожи, и заметил, как жарко, да? — разным пуговицам и «молнии», как и предполагалось, оказавшейся на правом боку — и за это, спустя три часа, протопил углем вагонную печь, держал желтый флажок «на отправление», отпихивая коленом в грудь детину с забинтованным глазом — его на станции Жданка родственная толпа трижды заносила на третью ступеньку с мешком картохи под хоровую мольбу: «Ну сынок!»
Еще один сынок, лобастый, как автобус, маялся в тамбуре: нету места, растирая на пухлых локтях озноб; я подтолкнул:
— Третье купе. Давай.
Сам вернулся, разулся и еще раз — как дал!
Нерусский Витя
Старый целомудренно закутался в простыню, не убирал изумленных глаз с обласканного мной паренька.
— Успокойся, это не я. Это Витя, светлоярский парень, — пояснил я. — Окончил Рязанский мед. Едет отдохнуть. А это чай. Хоть бы одна сволочь сказала спасибо.
— Благодарю. — У Вити оказался звучный до грубости голос.
— Теперь, что узнал. Есть губернатор, демократ, фамилия — Шестаков. Из ветеринаров, что-то там его увольняли за правду. Пил. Местные, корпорация «Крысиный король», это его какие-то волчата. Очень ему обидно, что они не могут этот потолок… Жалеет для нас денег. Не любит Трофимыча. Очень не любит москвичей. Хочет в Москву.
Они хлебали чай и с обычной для утра тупостью отвернули носы к окошку — за ним побеленные низкие заборчики сменялись желтыми строениями с красными буквами «М» и «Ж», одноэтажными станциями, сарайчиками, облепленными куриным пухом, с палыми яблоками на серых крышах, и все сменяли посадки, тропинки, переезды с завалившимися набок тракторами, ржавые плуги, вороны, прыгающие друг за другом, под рельсы подныривали ручейки с торчащей из-под лозы удочкой и грузной гусиной флотилией.
— Старый, — я пересилил изнуренный зевок. — Как бараны твердят: крысы в потолке. Подвал чистый. Я, конечно, понимаю, что так не бывает. Но вообще тебя не смущает этот потолок?
— Сынок, — усмехнулся Старый. — Сы-нок!
— Ну, гляди. — И я уставился на парня. — Как отчество?