Когда родилась я, Марии было уже семь лет. Почти как взрослая, к моему появлению она отнеслась с нежностью и без ревности. Но нежность эта тоже была кукольная – отдающая льдом. Она ласково целовала меня в лоб, гладила ладошкой по русым жестким волосам, ворковала: «Малышка, малышка!» – но я никогда ее не волновала. Абсолютно.
Кстати, мое рождение как будто вбило клин в нашу семью. Я оказалась виновата без вины. Просто за неделю до моего рождения нашей маме приснился странный сон – как будто она видела во сне девочку, очень похожую на Марию, и эта девочка сообщила, что зовут ее Вера. Мама сразу решила – это ей приснилась я, и от плана назвать второго ребенка так, как придумал папа – Никой, она тут же отказалась. Папу это уязвило (может быть, даже не мамино решение, а то, что какой-то еще не родившийся ребенок уже качает свои права и идет против его авторитарной воли), и всю неделю он спорил до хрипоты и называл сны чушью, бредом и фантазиями сумасшедшего. Вот так просто – «сумасшедшего», в мужском роде, не уточняя, кого он имеет в виду, потому у мамы даже обидеться не получалось. Но и от своего решения она не отступала, продолжая стоять на своем даже на пороге родильного отделения.
Так появилась я. И имя мне дали компромиссное – Вероника. При этом папа всегда звал меня только Никой, а мама – только Верой. Мое имя оказалось рубежом, невидимой чертой, трещиной. И почему я его не сменила, когда получала паспорт?
На земле как будто существовало две меня. Все детство, помимо обычных детских забот, я все пыталась угодить папе, но совсем не похожая на маленькую принцессу Марию, я никак не могла заслужить хотя бы короткой похвалы от него, хотя бы мимолетного одобрения за что-то малозначащее или наоборот – значительное. Я любила лазить по деревьям и жечь в подворотнях пластик вместе с мальчишками, взрывать бутылки с известью. И папа повторял рефреном, при виде меня:
– Ты же девочка, Ника!
Папа каждый раз был недоволен. Платье грязное, посмотри на Марию, она чистюля, переодевается сразу, как только пятнышко заметит! Губы обветрены, разве Мария ходит с таким лицом? Ноги в пыли, а руки – вообще в разводах. Ты же девочка, Ника!
При этом слово «девочка» он произносил подсюсюкивая – «девоська», от чего оно становилось мерзким олицетворением всего, что мне было так чуждо.
Когда я слышала голос отца, внутри меня все остывало. Я становилась мертвенно ледяной и всеми силами пыталась соблюдать то, что мне предписывалось – чтобы не мараться, не покрываться пылью и разводами, когда папа бывал дома, я часами сидела на месте – за своим детским столиком, на своей кровати. Я отправлялась в путешествия мысленно, я улетала в космос или забредала в джунгли, дружила с самыми невероятными существами, бесилась, лазала по деревьям и старинным развалинам, купалась в горных реках, плясала на углях… Но тихо, незаметно – в мечтах. Физически оставаясь ледышкой, просиживающей на кровати или за столиком. Это мучило меня, казалось наказанием – не озвученным, но наказанием. И все равно у меня ничего не выходило хорошего. Губы были обветрены, ноги – в пыли, и очень хотелось забросить все и пойти полазить по деревьям, как обезьянка. Меня как будто все время бросало из буйной резвости в крайнюю апатичность, что не могло не броситься в глаза. И папу это тоже раздражало. Его раздражало все. Потому к вечному порицанию за неопрятность добавилось еще одно – о моих странностях. Папа, в минуты острого раздражения, тихо говорил: «Этот ребенок какой-то не такой». И это было очень обидно.
Мария была совсем другого сорта! Она, конечно, была с сердцем-айсбергом, но всегда и во всем была образцовой. Как на открытке! И о ней всегда можно было сказать что-то хорошее, привести в пример. Не важно, что реально стояло за этими красивыми и хорошими примерами. Так, она дарила своих кукол, но только старых и нелюбимых. Отдавала платья, правда, наверняка зная, что я их терпеть не могу. И называла так же, как и папа, однако немного на свой лад – Нико или даже Николь.
Для мамы существовала другая я. Мамина Вера, которой втайне от отца разрешалось все – есть шоколадки под столом, прокалывать уши без разрешения папы и не пытаться быть второй Марией. Я впадала в вольную буйность, и иногда мне казалось, что этой вольницей я злоупотребляю, хотя мне это и не всегда приносит радости. Так, даже устав, я старалась беситься на полную катушку. С тихим злорадством внутри и со странным ощущением, как будто я снова не принадлежу себе. Просто для мамы нужно было быть такой, какой не нужно было быть для папы. В этом был какой-то тайный смысл.