А Надя? (Имени никогда не называла — только
«Булен, ты как считаешь, у крыс, например, есть душа?» — «Олюшка, боюсь, и твой любимый Глоровский перед таким вопросцем спасует. Разве что Фердяев — но ведь он, если не ошибаюсь, еретик?»
«А Фома Аквинский (Булен на это откроет рот — удивительно сохраненное детство!), — Ольга пожалеет, что не может надвинуть очки на переносицу, — Фома Аквинский считал, что крысы, жабы, змеи, скорпионы, пауки созданы дьяволом, и у них нет души». — «Мне только одно непонятно, — скажет Булен ей в рифму, — если он напустил давно на землю этих тварей, то почему Ленина он так долго прятал от нас?»
Ольга знала, что сейчас он вскарабкается на своего нового конька — здорово, скажет ее неутомимый здоровяк, ее ценитель бифштексов, здорово, — и глаза (стеклянный тоже) у него воссияют счастьем, как глаза мальчишки, получившего паровоз со свистом и огоньками в рыле, — здорово, — он фыркнет это, как фыркал восторг от средиземноморской водички, на которую он успел отвезти ее на два сезона, здорово шарахнуть миленькую бомбочку в мавзолее…
И она повязала на бабий манер платок с хвостами под подбородком и закружилась перед ним:
Кстати, Булен, целомудренный Булен, не позволял ей появляться на каннском пляже с нагим животом. А ведь с 1934-го, кажется, года многие дамы смело именно так ходили. «Ты хотя бы на них не смотрел бы тогда…».
Когда сталкиваешься с людьми малоприятными, вспоминаешь подробности жизни совсем неприятные. От подобных глубокомысленностей (глупокомысленностей!) можно и рассмеяться, но так говорил либо, простите, Толстой, либо, простите, Бальзак. В любом случае верно — печалилась Ольга. Она увидела Плукса — и вспомнила, конечно, тот день, фонарь, Илью, застучавшего вниз, себя саму и как сама побежала — нет, не за Ильей вовсе (он ее удивил — надо же, но нисколько не обжег своей неуклюжей персоной). Она думала (вот, какая дурочка), что плохо, плохо с Василием — иначе он был бы первым! Она, в самом деле, летела скорее туда, к беседке, успевая заметить поваленный ствол дуплистой липы (вот здесь он мог запнуться, здесь), провалившиеся кротовьи катакомбы (ну, конечно, одержимый Буленбейцер устраивал крысиную облаву — хоть потрудился бы присыпать), а ручьишко в канаве разве не мог стать роковым, а еловой лапой разве не могло хлестнуть по глазному яблоку?
Она, конечно, тоже бежала с осторожностью — не по открытым дачным аллейкам, — и потому подобралась к беседке (вдруг он с вывихом спрятался там, а не дома? из благородства не стал объяснять, что за горелки они придумали, с каким призом), итак, подобралась к беседке не со стороны входа, а с тыла, от полосы иван-чая и почти синей крапивы. Если еще знать, что под ногами натыканы лешьи тропы — так все они называли круглые ямки, полные черной водой, — то, кажется, можно представить, как медленно она шла. И потому ее, конечно, не было слышно, но сама-то она расслышала
Потом, потом она, конечно, поняла, что все-таки вышло неплохо — они ее не заметили: а ведь она себе все нарисовала, пока спешила к нему — вот он стонет (мужественно!), растирая ушибленную (да нет, перелом!) ногу, вот он в отчаянии думает, что она наслаждается поцелуями соперников в фонаре, вот он решает, пожалуй, и застрелиться (ему можно — ему почти восемнадцать), да, застрелиться, причем в записке (она даже видела ее перед собой) будет молвлено: «Жизнь, дорогие мои, не задалась…» — и тут она — входит, нет, чудодейственно появляется из сырости леса — «Тебе очень больно, милый мой?..».
Кстати здесь было бы процитировать снова Бальзака. Во всяком случае, его по схожим поводам цитировал Булен. «Любовь, как говорил Бальзак, зла, — Булен делал страдальческое выражение щек, — поэтому полюбишь и козла». Ольга смеялась, но спешила критически заметить, что общение с большевиками никак не способствует культурному развитию белогвардейца.