Обступивший своего предводителя хор жестами выражал его страхи и опасения, двенадцать старцев в скорбных масках с раскрытыми ртами ступали на котурнах, одетые в простое мидийское платье, какого не носил и самый ничтожный из рабов Ксеркса, и широкие жесты удлинённых палками рук превращали старцев в некое подобие гигантов. Издалека, от самых последних рядов скамеек, от верхних гряд дёрна, в это солнечное утро они производили воистину странное и устрашающее впечатление, так что женщины взвизгивали и прижимались к мужьям, а дети начали плакать. Крики эти были пресечены общим шиканием, требовавшим тишины. Детей увели. Робкие женщины смолкли, и слова поэта, встреченные с почтительным вниманием, понеслись над раскованной аудиторией. Да! Это действительно была Персия. Люди эти были персидскими старейшинами, и они гадали, пытаясь определить судьбу. Двенадцать старцев называли звучные имена персидских и восточных царей, данников верховного базилевса. Они превозносили князей и царя, несравненных лучников и не имеющих себе равных витязей, последовавших за ними, и воздавали им хвалу на греческом языке, словами греческого поэта. Никакой сатиры не было в высоком сдержанном стихе, хотя в предшествовавшей комедии прозвучали смешные и едкие намёки на последние афинские события и вовлечённых в них известных людей. В самом начале трагедии в стихах поэта трепетало горькое чувство, гармонировавшее с настроениями персидских вельмож, предчувствовавших мрачный исход вторжения.
Никакой насмешки не было в этих словах греческого поэта-воина, представлявшего на сцене своих поверженных противников, но лишь благороднейшее уважение к побеждённым. Не было слышно в них и тайного ликования победы. Лишь сочувствие грядущей на Персию скорби. Зрители, греки и их союзники, те, кто семь лет назад летом ограждал от этих персов собственную отчизну, были растроганы, ибо они видели перед собой искусство священное, рождённое высшей человечностью.
И зрители мысленно снова увидели, как накатывает на их драгоценную отчизну приливный вал персидских вторжений.
Присутствующие вздыхают от жалости, и чувство это заставляет бойцов Марафона, Саламина и Платей трепетать от сочувствия к унижению побеждённых ими. И тогда хоры провозглашают:
Народное скопище поднимается, приближающийся ужас во всей пульсирующей красоте своей поражает сердца, ибо Атосса, царица-мать, выступила из дворца. Роль её исполняет протагонист, и, по слухам, Эсхил это и есть сам поэт. Лицо его покрыто трагической женской маской, а фигуру скрывает простейшая, расшитая золотом пурпурная мантия, подобающая царице. Фигура Атоссы кажется чудовищной. Низкий голос и мужские движения актёра не обнаруживают намерения сколько-нибудь походить на женщину. Колоссальная фигура Атоссы, широко шагающей вперёд, кажется, скорее вселяет ужас.