Последующие два дня были для него днями настоящего счастья. Ему даже показалось, что это были два самых счастливых дня его жизни. Он все никак не мог понять, как же он чувствовал счастье раньше, и было ли оно подлинным, и что есть подлинное счастье: то, которое он испытывал сейчас, лишенный всяческой надежды и живущий сегодняшним днем, настоящим моментом, или то, которое он испытывал, скажем, в юности, в молодости, когда кругом шла голова, и чувства, как огни фейерверка, ослепляли, наполняя все тело ощущением визгливой щенячьей радости. Он не мог определить для себя, какое счастье было сильнее: слепое – внезапный выигрыш, ответное чувство; или прозревшее, когда вдруг начинаешь видеть вокруг себя мир, наполненный красками и музыкой, а также красивыми словами, фразами, книгами, когда умеешь видеть, ощущать себя неотъемлемой частью ослепительно прекрасной осенней улицы, по которой не спеша идешь, загребая ногами листья, частью города, в причудливую жизнь которого тебе удается вписать в том числе и закон своей собственной, не похожей на другие жизни; или же это счастье смертника, которому уже не нужно ни побед, ни упоения искусством (он заметил, что искусство, тонким знатоком которого он считался всю жизнь, внезапно вовсе перестало для него существовать, оно даже стало чем-то и раздражать – то ли потугой своей сказать то, чего ему и известно-то быть не может, то ли красивостью позы, в которую его поставило общество почитателей), а нужно просто-напросто открыть утром глаза, вдохнуть носом аромат клубничного варенья (Марта, бедняжка, с ума спятила варенье с утра пораньше варить, в жизни не варила) – и понять, что жив, и почувствовать, что счастлив.
Один в белой комнате с потрескавшейся штукатуркой.
Под звуки кройки, шитья и мотоциклетного рева.
В комнате, где кроме кресла-качалки и сломанного обогревателя, да еще настольной лампы, при надобности хаотически перемещающейся по полу, и нет больше ничего.
Он задерживает дыхание, чтобы случайно не выдохнуть его, это счастье, и с усилием глотает, чтобы поглубже затолкать его в себя. Два дня счастья, имена которых Среда и Четверг.
Марта варила варенье.
– Захотелось, – отрезала она.
Он пил слабый кофе с молоком и ел теплый хлеб с теплыми клубничными пенками, каждый раз рефлекторно вспоминая об осе, застрявшей в пенке (истина из раннего детства). Потом к нему присоединилась и Марта, и они неторопливо завтракали вместе, как в далекие годы долгой и не всегда счастливой семейной жизни.
Она потрепала его по плечу и почему-то сказала:
– Не дрейфь, старик!
А он про себя решил, что это Жерар с Мартиной так подействовали на нее. Ведь они с ней знакомы без малого… и вот сейчас вместе, хотя и просто как друзья. Марта болтала с ним все утро без умолку, болтала как с подружкой, и он ей как подружке отвечал. Он даже рассказал ей историю своей первой любви, которая случилась с ним в возрасте семи лет. Он тогда без памяти влюбился в одну мамину подругу, огромную, как ему тогда казалось, блондинку на каблуках. Та носила крупные серьги, он до сих пор их помнил: два таких серебряных каштанчика на серебряных ниточках – наверное, по тем временам страшный авангард. Так вот, когда она приходила, он заливался краской до пят и не мог глаз от нее оторвать, он смотрел на нее и чувствовал какое-то странное волнение. Пот прошибал его, если ему случайно удавалось коснуться ее рукой. Он лютой ненавистью ненавидел ее мужа, с которым она чаще всего и приходила, – волосатого, громкоголосого мужчину, обожавшего хватать его на руки и подбрасывать до потолка. Засыпая, он видел ее, только ее, и днями мысленно разговаривал с нею. Его воображение рисовало забавнейшие картины. Он часто видел себя лежащим на дороге, весь в крови, а она носовым платком перевязывает ему рану. В другой раз он отгонял от нее огромного пса. Будто бы они идут вместе, а навстречу бежит огромный пес. «Прочь с дороги!» – кричит он собаке, и та усмиряется, тихонечко ложится в стороне и поскуливает, а она за это гладит мальчика по голове и целует.
В один прекрасный день он решил сделать ей подарок. Долго ломал голову, выбирая. Сначала хотел нарисовать что-нибудь, но потом решил, что увидит мама, и ей надо будет объяснять, как и почему. Да к тому же зачем Лиле (так звали мамину подругу) какой-то рисунок. Он решил сделать ценный подарок, и, выкрав у мамы лучшую ее помаду, положил Лиле в сумочку.
Первое его детское проявление любви привело ко всякого рода осложнениям. Марта хохотала как безумная.
– Я, – говорит, – думала, что всех твоих баб знаю, а ты, хитрец, главное-то утаил!