Толстой продолжал свои замечания о методе. Прежде всего он прояснил свои интенции: «Я хочу попытаться описать все, что передумал и перечувствовал за эти 50 лет». Описать свое «внешнее положение», продолжал Толстой, было бы слишком легко; «описать все то, что сделало мою душу» было бы слишком трудно. Толстой решил попытаться найти середину: не делая догадок и предположений о том, как то или иное впечатление повлияло на развитие его личности, описывать «последовательно те впечатления, которые я пережил в эти 50 лет <...>, невольно избирая то, что оставило более сильные отпечатки в моей памяти» (23: 469).
Он начал с первых воспоминаний, с секции, озаглавленной «1828-1833», от рождения до пятилетнего возраста. Но прежде чем приступить к делу, Толстой заметил, что не может расставить свои первые воспоминания по порядку, а о некоторых даже не знает, «было ли то во сне, или наяву». Затем он перешел к воспоминанию: Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят нагнувшись кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (т. е. то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это ненужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком противным для меня самого, но неудержимым (23: 469-470).
Толстой немедленно оговаривается, что он не уверен, относится ли это воспоминание к периоду младенчества и является ли оно воспоминанием в собственном смысле, но тем не менее настаивает на подлинности и значительности этого первого впечатления: Я не знаю и никогда не узнаю, что это такое было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руку, или это пеленали меня уже, когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи; собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятны мне не крик мой, не страдания, но сложность, противоречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и я, кому всё нужно, я слаб, а они сильны (23: 470).
Читатели последующих поколений могут увидеть в этих образах предвиденье психологических и художественных открытий будущего, таких как Deckerinnerungen Фрейда. Согласно Фрейду («Ьber Kindheits- und Deckerinnerungen», 1899), многие детские воспоминания представляют собой «экранные воспоминания», то есть проекции: это короткие сценки, сконструированные бессознательно, «почти как художественные произведения». Такие воспоминания имеют отчетливый визуальный характер: субъект как бы видит себя со стороны, но знает при этом, что ребенок - это «я сам». Анализируя одно воспоминание из своего собственного опыта, Фрейд пришел к выводу, что такие образы являются амальгамой нескольких разновременных воспоминаний и впечатлений и что они служат как «экран» для проекции проблем, которые беспокоят человека в тот момент, когда он вспоминает, наслаиваясь на ситуацию настоящего момента. Фрейд назвал такие воспоминания «ретрогрессивными». Но это не означает, настаивал Фрейд, что они не являются подлинными: это воспоминание не
Первое воспоминание Толстого можно рассматривать как символическое выражение тех проблем, которые занимали пятидесятилетнего писателя: сцена с пеленанием говорит о трудностях самовыражения (как объяснить себя другому) и о диалектике свободы и несвободы, которая возникает в отношении «я» и «другой».
Описывая свое первое воспоминание, Толстой использовал и образ, который он мог помнить из чтения Руссо (он знал многие пассажи из Руссо наизусть). Руссо сетовал в «Эмиле», что человек родится, живет и умирает в рабстве: при рождении его затягивают в свивальник, по смерти заколачивают в гроб, а в течение всей жизни человек скован социальными учреждениями, которые есть не что иное, как подчинение, стеснение, принуждение*138
* Подкрепленное этими литературными ассоциациями, первое воспоминание Толстого заключает в себе целую философскую концепцию о насилии над человеком.Как Толстой ни старался, ему удалось вспомнить лишь еще один эпизод из первых лет жизни: «Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый <.> запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце <...>» Это воспоминание о том, как новизна впечатления (запаха отрубей) «разбудила меня»: «я в первый раз заметил и полюбил мое тельце» (23: 470). (Заметим, что Толстой не единственный, для кого купание связано с осознанием своего тела*139
*.)Но если для современного читателя эти сцены кажутся предвестием таких опытов двадцатого века, как теории Фрейда (или проза Пруста), исследующих пути конструирования памяти, для Толстого их смысл был иным.