На пассажирской палубе капитан сказал:
— Я сам схожу к механику, идите отдыхать.
Капитан пошел вниз. Аленкин подождал немного, пока отскрипят на внутренней лестнице шаги Льва Дмитриевича, и направился к носу теплохода.
В сонной тишине до звона четко стучали подошвы по мокрой палубе, лениво хлюпала за бортом вода. Аленкин посмотрел на Волгу и тут же отвернулся. Волн на реке не было, гладкая и светлая, она вся колебалась и больно била по глазам нежарким огнем утреннего солнца. Аленкин потер ломившие виски и пошел дальше. У салона он немного задержался. Зеркальная стена была матовой от капель.
«Скоро она встанет», — впервые спокойно и просто подумал он о Тоне. Он хотел припомнить ее лицо. Машинально провел ладонью по стеклу, смял множество хрупких капель и в узкой полоске черного зеркала увидел себя, но не сразу понял, что это его отражение.
Аленкин внимательно и долго смотрел на свое лицо, потрогал щетину, чуть отросшую за ночь, поправил фуражку и не торопясь пошел вниз.
КАПИТАН НЕСАМОХОДНОГО ФЛОТА
Посреди опустевшей терраски дебаркадера номер сто двадцать стоит шкипер и щурится на матовую воду.
Всю навигацию бьет в глаза Ивану Михайловичу белое отраженное солнце. Из-за этого он и в тени щурится. Так, в прищуре и отвердели глубокие морщины у глаз.
Я дотронулась до его руки и тихо спросила:
— Иван Михайлович?.
— А-а! — отозвался он как старой знакомой и заокал: — Пожалте, пожалте!
Он шел впереди, невысокий, плотный, взмахами правой руки как бы утверждая каждый свой шаг.
— Раньше моя каюта была ближе к центральному пролету, а потом, во время ремонта, значит, двинули меня сюда, чтоб поширше было. — Он остановился, толкнул белую дверь и сказал солидно: — Пожалте! Моя каюта!
Я вошла. Седая женщина стояла у стола и что-то складывала в фанерную котомку.
— А это моя Александра Петровна, - сказал шкипер тоном музейного гида и провел меня во вторую комнату. Мы сели у стола. Иван Михайлович положил на голубую скатерть руки — большие, темные, в таких же глубоких, как на лице, морщинах.
Говорил он без жестов, и эти руки лежали перед ним, как две очень ценные вещи, которые зря не следует тревожить.
В комнате морщины на его темном лице немного разгладились, сделались мельче, стали видны прямые белые нити незагорелой кожи. Они шли от уголков глаз к вискам, напоминали усы кота и придавали всему лицу выражение важности и довольства.
— В июле была тут делегация: болгары, французы приезжали. — Иван Михайлович говорил медленно, четко, будто машинистке диктовал. — Меня в салон приглашает секретарь обкома. Им про меня рассказывает. Они на меня смотрят, кое-какие говорят по-русски, особенно болгары. — Он кинул строгий взгляд в мою сторону и спросил: — Записали? Далее я им рассказал так: двадцать второго августа сорок второго года горел Сталинград!
Иван Михайлович остановился. Говорить в таком эпическом тоне ему трудно, и он начал снова:
— Началось двадцать второго, а было дело двадцать третьего. Сначала по городу стал бомбить, а потом порт.
— Что ты, Ваня, — плаксиво-певучим голосом вмешалась Александра Петровна из соседней комнаты, — я тогда по бюллетню была, помнишь? — Она неслышно подошла к двери, встала на пороге. Седая, какая-то вся голуболицая.
— Вы тоже были здесь? — спросила я.
— Ох нет, вы слушайте, Ваня скажет.
— Далее, — солидно проговорил Иван Михайлович и посмотрел на жену. Она отошла от двери. — С утра началась бомбежка. По мне бил тоже, но не попал.
Шкипер запнулся и стал продолжать рассказ откуда-то из середины:
— …Те, которые пришли, говорят: отпусти на берег, у нас горит — дети там…
Иван Михайлович опять запнулся, что-то вспоминая. Левая половина лица странно задергалась.
— Я отпускаю все восемь человек команды, после чего остаюсь один как есть. Бомбежка усиливается вдвое, и я, значит, беги-побегивай: там огонь туши, тут пробоину затыкай… Далее начинаю понимать — мое дело гроб! Поглядел — кругом все горит, ни одного большого причала в живых нет, только мой стоит.
— Ох и буран-то был из огню, — запела снова в соседней комнате Александра Петровна, — за пятнадцать минут Московский вокзальчик сгорел, а там были раненые, спасали их — бог ты мой! Люди в огне, в смоле — сквозь был крик.
— И вы это видели? — осторожно спрашиваю у Александры Петровны. Она опять стоит у двери.
— Да нет, вы слушайте, Ваня все скажет.
— Думаю далее, — в том же напряженном тоне продолжает Иван Михайлович, — думаю, как же Волге быть без причалов, и в сей самый час приходит ко мне идея… Записали? — Он выпрямляется. — Принимаю такое постановление — уйти нам отсель!
Он посмотрел мне в глаза, нахмурился.