Вечером во вторник, наконец-то, заявился не запылился профессор. Свет в комнате не горит, я лежу, отдыхаю от трудов праведных, умственных, собираюсь с силами, чтобы печь затопить.
Включает, я жмурюсь и всё равно вижу, как он смертельно устал, осунулся, даже усы обвисли.
— Здравствуйте, — произносит глухо, — как хорошо вернуться домой.
Я уже на ногах, отвечаю и спешу к печке, а старикан тяжело и медленно раздевается.
— Трудно пришлось? — спрашиваю и ставлю на плиту и чайник, и ведро.
— Досталось, — отвечает, — и мне, и лошадям: дорога больно паршивая и долгая. Приходилось часто останавливаться и успокаивать, чтобы не убили себя от возбуждения. Ничего, отойдут. Лошади хорошие, крепкие. — Он переоделся в чистое. — Что у вас новенького? Как съездилось?
Я тороплюсь разогреть кашу на сковородке, достаю остатки деликатесов, сервирую стол. Бутылки с остатками вина не нашёл.
— Нормально, — отвечаю. — Обидел ненароком хорошего человека.
— И не извинились, — угадал он.
— Осознал на обратном пути, в машине.
Профессор осуждающе крякнул, стал раздеваться до пояса. Налил в таз согревшейся воды и стал тщательно умываться. Я подошёл вымыть холку.
— Вот спасибо, — поблагодарил Горюн, довольный, — прямо оживаю, — помолчал, вытираясь, и добавил: — В крайнем случае, можно объясниться по почте.
Я молчу. Я знаю про другой крайний случай: скоро будет конференция в экспедиции, я обязательно поеду и там положу виновную голову на плаху. Пусть Алексей рубит или милует.
— На почте, — меняю закрытую тему, — есть каталог грампластинок с высылкой наложенным платежом. В нём столько всяких композиторов и произведений, что глаза разбегаются, а я никого и ничего не знаю.
Радомир Викентьевич окончательно оделся, расчесал именным гребешком, изготовленным лично, многочисленные волосы на голове и лице и легко и глубоко вздохнул.
— Разберёмся, — обещает, — зайду, посмотрю, может, что мне знакомо, — и садится к столу, на который я, не медля, мечу кашу прямо в сковороде и наливаю чуть больше половины кружки кипятку. Он доливает крепачом доверху и начинает ужин по-детски — с чая, горького, без сахара и сгущёнки.
— Крепкий чай и самокрутка с самосадом, — объясняет, — спасители зэков и единственная отрада. Без них ноги быстро протянешь, нормы не вытянешь и любая еда — не в горло. За чай и махру пайку отдают.
А пьёт он интересно: медленно, короткими глотками, прихлёбывая и смакуя, и держа кружку в тесных объятиях ладоней, лишь изредка отнимая пальцы, когда становится совсем невтерпёж от жара. Я тоже не отстаю, тоже добавил к пол-кружке кипятка пол-кружки сгущёнки и тоже смакую, любовно поглядывая на сокамерника. Тягаться с ним в чаепитии бесполезно: я давно вылакал своё белое пойло, а он всё ещё цедит свою коричневую бурду. Пот на лбу выступил, стекает в мохнатые брови, вокруг носа скопился, а он не вытирает, говорит, так приятнее, теплее. Выполз, наконец, отдулся и принялся за кашу. Тут я ему не помощник — терпеть не могу каш, особенно гречневую. А он и её ест медленно и обстоятельно, ни крупинки не пропустит, всё пережёвывает тщательно. А что там пережёвывать? Глотай да глотай. Съел, сковородку хлебом вытер, и бутерброд в рот запихнул.
Мне хорошо с ним, с Горюном. С ним чувствуешь себя уверенно, он решает просто и уверенно не только свои, но и мои проблемы. И никаких Маринок нам не надо, пусть и не думает приходить. Нет, один раз, пожалуй, пусть придёт. А там видно будет.
— Если, — прошу, — ко мне придут, задержите, ладно?
Он сразу догадался, спрашивает:
— Как она выглядит?
— Серая такая, — говорю, а лица не помню.
— В яблоках? — уточняет. И мы оба хохочем. — Ладно, — обещает, — как-нибудь стреножу.
Больше всего меня привлекает в профессоре то, что он никогда лишнего не спросит, не лезет в душу, как наше бабьё, готовое ради любопытства вывернуть тебя наизнанку. Он не раз говорил, что у каждого обязательно должна быть личная жизнь с личными тайнами, если человек не барабан. А как трудно держать эти тайны в себе, когда они так и рвутся наружу. Повздыхал, повздыхал, но вредный конюх так и не спросил больше ни о чём, занятый мытьём сковороды. Пришлось в сердцах броситься на кровать и заново переживать преприятное приключение в одиночку. Зато можно было посмаковать волнующе-стыдные детали.
А ему и наплевать, опять собирается к своим одрам, даже не полежал после еды по-человечески. Наверное, там полежит. Я знаю, видел, у него в конюшне классная лежанка. Правда, твёрдая, зато тёплая, из старого облезлого тулупа и вонючих попон. Бичи тоже иногда, с разрешения, ночуют. Профессор вообще, как я заметил, старается поменьше бывать дома и никогда не появляется и не уходит засветло. Никогда не говорит, куда пошёл, надолго ли, когда ждать назад; не только уходит, не спросясь, но и появляется, когда вздумается. Может выйти сегодня, а вернуться завтра — личной жизни его я абсолютно не знаю. Наверное, так он ограждает меня от опасных контактов с врагом. Я пробовал возмущаться, но бесполезно. И знаю, что мы оба беспокоимся друг о друге: неучтённый комсомолец и недопрощённый враг народа.