Чем они тогда жили? Что они ели? По утрам – овсянку или манку на воде. Овсянка почему-то в те добрые времена содержала в себе очень активных и вонючих жуков. Ее надо было сначала залить кипятком. Тогда жуки обжигались и тонули. Потом их трупы всплывали на поверхность. Их нужно было слить в раковину. Потом снова налить воды и варить кашу пару минут. Ничего получалось. Особенно когда был сахар. Днем ребенок питался в школе, пока школьные завтраки не отменили. На ужин картошка, хлеб. Кефир, молоко – если удавалось купить. Соль. Чай. Постное масло. Как-то жили. За комнату надо было платить. За проезд. Иногда требовалась одежда. Ребенок же рос, несмотря на действия партии и правительства и указания сверху. Не так страшно, что вверх тянулся: штаны и рубашки можно было еще долго надставлять чем придется. Катастрофа происходила с ногами: обувь ни удлинить, ни расширить еще ни одной матери, даже самой экономной и самозабвенной, не удавалось.
Что их спасло тогда? Хотите верьте, хотите нет – они выжили любовью друг к другу, чесслово! Просто возвращались домой по серому-серому городу, подходили к серой-серой Сенной площади, пробирались по своему серому-серому переулку по серой-серой грязи, видели свой серый-серый дом с бледно-желтыми проплешинами, поднимались по невыносимо воняющей кошачье-собачье-человеческими экскрементами лестнице, отпирали свою непонятно какого рожна запертую дверь и оказывались в отдельной от всего мира зоне – вне политики, гласности, демократии, тоталитаризма, интересов народа, памяти жертв и проклятий палачам. Они – мама и мальчик – рисовали друг другу сказки. Они заводили пластинки на старом проигрывателе и подпевали любимым певцам.
– Если бы тебя не было, и я не могла бы существовать, – напевала женщина слова песни Джо Дассена, обращаясь к семилетнему мальчику. Она не понимала по-французски, просто копировала звуки, но знала, что так можно петь только о любви, о той прекрасной, единственной, бесконечной, бездонной любви, подаренной ей материнством.
– Если бы тебя не было, и я не мог бы существовать! – присоединялся к женскому голосу детский мальчишеский голосок, объясняясь в любви к своей самой прекрасной, самой нежной, самой необходимой.
Песен они знали очень много. Для рисования достаточно было любого куска плоской поверхности и любого инструмента – от карандаша до попавшейся под руку вилки. Для любви не требовалось ничего материального вообще. Воздух, чтоб вдыхать, глаза, чтоб смотреть, губы, чтоб улыбаться и целовать, руки, чтоб обнимать и прижимать к себе.
Они красиво жили! Красивее всех на свете! События случались вокруг, часто неожиданно хорошие.
То насовсем пропал отец (он же– муж). Несколько ночей она волновалась. Позвонила в большое количество моргов. Съездила в немалое число близлежащих больниц. Сунулась было в милицию: над ней посмеялись и велели хорошенько подумать, к какой подруге мог уйти супруг и не сама ли она его выгнала во время семейной ссоры. Все попытки отвергнуть злые предположения оказались осмеянными. Ничего не оставалось, как постараться жить с тянущей тоской на сердце и настроиться мыслить позитивно про то, что взрослый человек должен отвечать за себя сам. За несколько месяцев одинокой жизни она привыкла к покою и чистоте комнаты, к безмятежному сну без напрасных ожиданий и тревог, к тому, что проблем с едой стало чуточку меньше, а сил прибавилось. Когда на пороге появился муж, она испытала не радость воссоединения семьи, а разочарование и напряжение: опять начнется! Но муж пришел не воссоединяться! Совсем наоборот: он просил развестись без помех и проволочек по обоюдному согласию. Он, оказывается, решил уйти в монастырь, чтобы заняться спасением души, запятнанной этим грешным миром вокруг до полной неузнаваемости и неотмываемости. Почти уже бывшая жена удивилась: она в минуту отчаяния как-то тоже подумала о монастыре как о юдоли покоя и чистоты, но одна очень богомольная знакомая лишила ее этой эфемерной надежды. Детных женщин в монастырь не брали! Они должны были сначала вырастить тех, кто у них народился, а потом – пожалуйста: поступай на небесную службу и отчищай свой невидимый, но беспокойный грешный внутренний мир.
Мужчинам в этом отношении лафа. Им почему-то было можно и так. И с оставленными чадами-домочадцами, с их соплями, горшками, тряпками и слезами, не дающими думать о главном.
Что ж! Она была не против. Им он помочь не мог. Пусть поможет себе хотя бы. И она успокоится за него.
Развелись они быстро. Простились без злобы и навсегда. Он как-то в спешке, что ли, забыл ей оставить адрес монастыря, где проведет остаток безмятежных дней. Она, по недомыслию, тоже забыла спросить о его грядущем местонахождении. Просто освободилась – и слава Богу за все.