– Когда коммунисты проиграли, – наконец говорит Оскар, – нам пришлось переехать. Мы жили внизу, в долине. До войны наш дом принадлежал одному немецкому промышленнику. Прапрадед этого немца в начале прошлого века построил здесь фарфоровый завод, у нас добывают каолин – такую редкую глину, из которой делают фарфор. Это были очень богатые немцы, где-то на юге у них был замок, а сюда они приезжали несколько раз в год, ненадолго. Дом был не очень большой, но красивый, с эркером и розовым садом. Я в нем родился. Здесь всегда было много немцев, так сложилось, – говорит Оскар. – Эта семья жила здесь двести лет. Они не были фашистами, просто делали фарфор, но им все равно пришлось уехать в начале сорок пятого, когда стало ясно, что Германия проигрывает войну. Завод национализировали, из замка сделали музей; тогда все замки превратились в музеи. А дом стал собственностью города. В нем жили советские офицеры, потом какие-то наши партийные функционеры с семьями, и несколько лет он даже стоял пустой. Мой дед переехал сюда в пятьдесят втором, – говорит Оскар. – Его назначили директором фарфорового завода. С точки зрения марксистской идеологии, он был идеальный кандидат: не принадлежал к господствующему классу, родился в сельской семье. С отличием окончил гимназию и еще перед войной получил стипендию в университете, у него было инженерное образование. Я помню, как он рассказывал: в его жизни это был первый дом с ватерклозетом на каждом этаже. С чугунными ваннами на ножках. Дом был в плохом состоянии: за восемь лет полы провалились, оконные рамы сгнили, пришлось перестилать крышу и чинить лестницу, заново красить стены, – но деду все равно казалось, что ему достался дворец. Бабушка была крестьянка, и немецкий сад ей не понравился. Она выкопала розы, посадила смородину и крыжовник. На месте садовой беседки устроила парник. Она даже перекопала все дорожки и сделала новые в других местах, чтобы не ходить там, где ходили немцы. Завела кур и поросенка. В пятьдесят втором моему отцу было двенадцать. Он просыпался утром, до школы, и надевал резиновые сапоги. Брал вилы и шел убирать хлев. Посуду, мебель, картины и постельное белье вывезли ваши офицеры, – говорит Оскар. – Но в доме все равно оставалось очень много немецких вещей – например, книги. И бабушка десять лет жгла их. Вырывала страницы и растапливала кухонную плиту. Дед родился в Судетах, поэтому хорошо знал немецкий; он говорил, это была хорошая библиотека. Рильке, Гёте, много книг об искусстве, альбомы с репродукциями, энциклопедии. Но бабушкин младший брат в сорок третьем году умер в концлагере, и она хотела сжечь эти книги. Медленно, по одной. Дед просто не стал с ней спорить.
Зачарованная этим рассказом, который никак не связан с горой, с Отелем, убийством и как будто не касается и самого Оскара, Маша представляет светлую кухню и накрытый к завтраку стол, бегонию в ящике за окном, и чугунную дровяную плиту, на которой кипит кофейник, и сердитую старую женщину, которая мстит Германии тем, что каждое утро вырывает десяток страниц из «Фауста» – криво, с мясом, нарочно поперек аккуратных печатных строчек – и бросает их в топку. Которая и через восемь лет после войны продолжает воевать, убивая единственное, что ей по силам, – немецкие книги и немецкие розы. Маша закрывает глаза и видит ее седые волосы, поджатые губы и твердую сухую спину и ощущает смутную тревогу. В этой картинке что-то не так.
– А сколько вашей бабушке было в пятьдесят втором? – спрашивает Маша.
– Тридцать два, – отвечает он. – А что?
– Оскар, простите ради бога, – говорит Маша. – Я больше не буду перебивать. Рассказывайте, пожалуйста.