– Девки, наверное, давали, – смеется Ваня, неожиданно теплея, – с таким-то акцентом.
– Это было давно, – неопределенно отвечает Оскар, но потом все-таки продолжает: – Ваши женщины действительно любят иностранцев.
Он маскирует вызов равнодушной интонацией, но ему тоже нужна компенсация за чужую рюмку, из которой пришлось пить, за Ванино барственное «ты», за унизительный недавний скандал.
Из-за угла Отеля раздается веселый снежный хруст и нежные голоса. Небыстро, со смехом, нагруженные вином, бокалами и салфетками, торжественно держа перед собой прямоугольную стеклянную емкость, на дне которой дремлет покорившаяся маринаду бледная свинина, приходят женщины; как раз вовремя для того, чтобы вернуть чуть было не ускользнувшую гармонию, придать смысл всему, что происходит под легкой крышей элегантной отельной беседки. Словом, сделать то, что оказалось не под силу Лоре. И все разом чувствуют облегчение, включая Лору, которая может оставить наконец бесплодные попытки нести ответственность за то, как ведут себя опасные непредсказуемые взрослые. С этой самой секунды, даже если Ваня напьется насмерть, даже если он сегодня кого-нибудь убьет, Лора будет не виновата. Она нащупывает на столе рюмку (опять недопитую), которую они теперь делят с Оскаром, и опрокидывает ее. Поражение нужно уметь принимать с достоинством. В конце концов, она тоже умеет напиваться.
Никто еще этого не понял, но брошенную Лорой эстафету сегодня некому подхватить. Лизино золотое тепло, Танина деятельная злость, Машина сентиментальная нежность и даже Сонина деспотичная, необоримая харизма, вопреки обыкновению, направлены в разные стороны и не имеют своего обычного магического эффекта. Напрасно неискушенной Лоре все они, в который раз собравшиеся вместе, по-прежнему кажутся цельным, непроницаемым снаружи куском янтаря; сегодня это неправда. Нехорошая трещина уже появилась, взрезала и раскрошила двадцатилетнюю понятную и привычную связь, которая их объединяла. Что-то сдвинулось. Может быть, пока они плыли в стеклянной коробке поперек лилового зимнего неба, а может, и после, когда один из них, по крайней мере кто-то один, вдруг понял, что гора, отрезанная от остального мира сложной системой стальных канатов и лебедок, – необитаемый остров. И осознал свое безнаказанное одиночество, пусть краткосрочное, семидневное, но от этого не менее бесповоротное. Безнаказанное одиночество обязательно толкает нас к поступкам, на которые в других обстоятельствах невозможно решиться.
Спустя каких-нибудь четыре с половиной часа после того, как женщины, смеясь и болтая, добрались до беседки и принесли с собой недоступную мужчинам нежную, зыбкую радость бытия, и симметрию, и порядок, и смысл; самое большее через четыре с половиной часа угли уже остыли, мясо съедено, а виски выпит. Тьма выполнила свое обещание и обступила Отель, сжала его в черном кулаке. В беседке темно, и окна больше не горят – ни на первом этаже, ни в спальнях. Забытый киловаттный фонарь над крыльцом в одиночку плохо справляется со своей задачей, ему не хватает сообщников; и неровный рыжий язык электрического света обнажает никому не нужный, испещренный следами треугольник снега перед входом, слепую стриженую изгородь из карликовых туй и раскатившиеся пластиковые лыжи.
Отель – тяжелый, значительный – лежит на боку, будто сонная рыба, поворотившись к небу своими спальнями. Если срезать крышу, в спальных ячейках второго этажа, как в сотах внутри пчелиного улья, можно увидеть всех, кто проводит здесь ночь.
Ваня, грузный, бессильный и голый, спит на спине поверх одеяла. Голова его запрокинута, рот открыт. Он делает подряд четыре глубоких вдоха и выдоха, а на пятом его безвольный, парализованный алкоголем язык западает, соскальзывает в горло, и на следующие тридцать секунд Ваня превращается в неодушевленный, подготовленный к смерти кусок мяса – до тех пор, пока воздух не начинает бурлить, вырываясь из опадающих легких, и не выталкивает язык обратно. Лора жмется длинной худой спиной к жаркому Ваниному боку и подгибает колени, как щенок на сквозняке. Она не спит. Слушает ритмичную, раз в пять вдохов и выдохов, краткосрочную Ванину смерть и не знает, чего бы ей хотелось сильнее: чтобы он повернулся наконец на бок или чтобы перестал дышать совсем.
Через стену Лиза погружает пальцы в узкое перламутровое нутро контейнера с кремом и втирает его в белые сияющие плечи, в розовые локти. С постели Егор жадно наблюдает ее ленивые сонные движения и завидует мягкому полотенцу, которое она подстелила, прежде чем сесть на установленный перед зеркалом гнутый табурет. Когда Лиза наконец ложится рядом, прохладная, душистая и еще влажная от крема, он кладет руку ей на бедро. Бедро мгновенно оборачивается чужим, возмущенным камнем; кожа становится ледяной и скользкой, как рыбья чешуя. Он убирает руку и закрывает глаза.