А их много таких не-пустяков. Про все не рассказать. Иначе сотни страниц не хватит, и буду сидеть над ними ночи до утра. Но я всё же ответил ей, что бывают отклонения похуже… Не видишь, не понимаешь радости в общении с маленьким человеком, и всё дома начинает нам казаться монотонным. Ищем выход на стороне, где можно просто мелькнуть и привидеться увлекательным, красивым, остроумным, интересным. Дома заботы нудные, потому что постоянные. Зато в мелькании легко: есть ощущение заботы, великодушия, благородства. Больше и не надо. Главное, что нудности нет. Все болячки, тревоги, недуги оставлены дома, как смытый водой пот в домашней ванной…
Наконец, видел я таких, кто не способен жить среди людей, в семье, около ребенка. Не умеет, а пребывает на беду себе и другим. Думается, не умеешь, так не берись, откажись. Очень просто избавить себя от хлопот. Останься одиноким!.. Боятся, не хотят. Страшно быть одиноким. И неспособные к общению прилипают к другим, отнимая душевное равновесие. Пустячок, без которого ни воспитания, ни учебы, ни отдыха, ни работы, ни радости… По-моему, вот где начинается любая настоящая беда… Но у нее, надеюсь, не так?…
Может быть, я начал ходить вдоль опасной границы, только заметно было, что разговор отвлек ее. Мы думали о чем-то постоянно пребывающем с нами, как о
— Нет, наверное, ты не злой, — почти неслышно произнесла она. — Может быть все сделать наоборот? Мне тебя утешать?
— Разве я кисну?
— А я?
— Зачем же тиранить себя? Выдумывать напасти? Разлука временная, ты ни в чем не виновата, не хуже других.
— И не лучше?
— В миллион раз, — подхватил я.
— Все же, как у тебя? — не уступала наша больная. — Поделись…
Но я начал рассказывать ей о моем давнем друге. Он рисует книги для детей, говорит о себе так: я из тех, кого не раздражают крики малышей, писк и беготня. Понять не могу злых, старух под окнами на бульваре. Одна даже ледяную горку песком посыпает, чтобы никто на санках, на фанерках не летал, не шумел. Ночью, тайком посыпает, лишь бы избавиться от них. Самый точный признак умирания. Как же понимать этот признак у молодых?… Еще не родились? Не живут еще? Не доросли?
Ты, говорил он мне, входишь в дом, где есть маленький щенок или котенок. И все твои передвижения по дому невольно делаются как бы с оглядкой: не наступить бы нечаянно, лапу не отдавить, не тюкнуть, хозяева не простят… Я становлюсь, говорил он, примерно таким же, если рядом ребенок. С оглядкой. Внимательным, осторожным. Как бы не наступить шальным словом, дурным своим настроением… Будто хочу выглядеть красивым… Даже равнодушия боюсь, ударить боюсь равнодушием…
Это для нас он маленький, а для себя он с нами на равных. Малыш понимает, что папа может взять его на руки, а он папу нет. Но во всем остальном он хочет быть со взрослыми на равных. Если отлучать его насильно, малыш отойдет, не понимая такой большой несправедливости. А потом привыкнет, и потихоньку начнется вырождение человечка… бледные жухлые всходы равнодушия.
Кажется нам, что мы совсем хорошие, когда все в принятой норме… Гляди, малыш, и набирайся ума-разума… Слушай, как умно твой папа говорит с друзьями о том, о сем. Учись у него респектабельно ужинать, мыть руки, читать газету, ходить, лежать, поднимать бокал острить, не плакать, не кричать… Невдомек нам, что малыш при таком тесном «общении» совсем одинок. И не понимаем, как бесчеловечно то облегчение, с каким так часто мы сплавляем ребенка в чужие руки: в сад, в лагерь, в лесную школу… Не сад, не школа беда, не лагерь, а это самое облегчение, избавление от потуг к общению с тем, кто жить без тебя не может.
Много ли еще таких будет в жизни твоей, кто без тебя не может? Один или два? Или никого?…
Поговори с тем папой, он просто не поймет, о чем идет речь, а сам не умеет поступиться ради человечка даже сигаретой.
Мы не имеем права не позволять ребятишкам нас изменять, если уж нас когда-то не уберегли, если мы сами себя не, уберегли…
Слушая меня, она то кивала слегка, то в удивлении поднимала взгляд, как бы не соглашаясь:
— Не усложняет он?
— Ты видела когда-нибудь, как в детской палате смышленые студенты-практиканты, милые, современные, сидя на подоконнике, весело болтают о пустяках, а в это время двое, почти незаметные в подушках, безнадежно и негромко плачут?… От боли? От испуга? Одиночества? Без мамы?… Никто не спросит, почему? Но я знаю, как росли те милые, смышленые. Уверен. Их ударили равнодушием.
— Твои приговоры жестки.
— Послушал бы чужие, да ведь никого рядом.
— Я уже не знаю, где твои слова, где художника.