Если допустить идею признать человека действительно совершеннейшим существом, то, по-моему, главная красота или, так сказать, замысловатый фокус его нравственного механизма, самый, как говорится, «кунст-штюк» и заключается именно в том, что душевные проявления его «я» не вливаются ни в какие шаблонные формы, не регулируются раз навсегда заведенными циркулярами и правилами, а подвержены всевозможным неожиданностям, принимают иногда такие обороты, бывают так неуловимо тонки, что человек иногда сам не может ни уследить за собою, ни понять себя и действует, повинуясь каким-то неведомым, но могучим факторам, скрывающимся в нем самом и им самим питаемым. Иногда мне не только казалось, что я вовсе не люблю Маню, но я даже начинал чувствовать к ней нечто подобное тому, что должен чувствовать человек к неожиданно собравшемуся к нему в дом ближнему. По какому праву вторгается она в мою жизнь, проникает, так сказать, все мое существо, стушевывает мое единоличное «я», обращая его в слагательное «мы». Какая такая сила словно бы сковала меня? и там, где прежде я думал: «Хорошо ли это будет для «меня», я теперь должен думать «для нас», причем нередко мое личное «я» приносится в жертву «нам», не «ей», а именно «нам», потому что хотя мое «я» и страдает, но как частица «мы» имеет от этой жертвы свою долю пользы. Словом, выходил какой-то сумбур, в котором я никак не мог вполне разобраться. Впрочем, мало-помалу мои взбудораженные чувства и мысли начали приходить не то что в порядок, а в какое-то особенное спокойствие. На помощь не дававшейся, как зачарованный клад, любви пошла ее старшая сестра, степенная и рассудительная «г-жа привычка». Жена с каждым днем становилась мне все необходимей и необходимей. Я, который еще недавно никак не мог привыкнуть к мысли жить «вдвоем», начал уже недоумевать, как бы я мог прожить «один». Когда жены не было в комнате, мне чего-то недоставало. Я как-то замечательно скоро разучился сам заваривать себе чай, думать о своем белье и одежде, об обеде и т. п. мелочах. Я понял, что несравненно удобнее, когда все это делается как-то само собой. Чай налит, сахар положен, булка придвинута — ешь и не думай. Чертовски удобно. А тут иногда придет фантазия, встанешь, подойдешь к жене и поцелуешь ее так приятно пахнущий какими-то духами лоб или затылок. В дурную, холодную погоду не уйдешь из дому, как бывало, без зонтика и галош или в холодном пальто, надев иной раз теплую шубу, когда на дворе оттепель и градусник показывает пять-шесть градусов тепла. Все это имело свою прелесть, и я, по выражению озлобленного поэта, незаметно для себя все глубже и глубже
погрязал в мягком болоте семейного счастья. Словом, я, что называется, втягивался в семейную жизнь, как втягивается характерный, строптивый башкирский степняк возить воз и неожиданно себе самому превращается из бешеного, своевольного
Впрочем, подобное втягиванье возможно при условии, чтобы жена, прежде всего, была спокойного характера,— мало капризна (совершенно некапризных женщин нет, но и мало капризных меньше, чем голубых слонов), чтобы она была если уже не хороша, то, по крайней мере, миловидна собою, немного кокетка, чем умела бы всегда возбуждать своего сожителя, тогда только может явиться добрая фея супружеской жизни, благодетельница-привычка, которую многие в своей близорукости считают любовью. В противном случае, когда жена напоминает собою рассерженного орангутанга или от злости катающуюся по полу клетки мартышку, привычка не придет и муж за благо сделает, если как можно меньше будет сидеть дома.
К счастью, характер у Мани оказался прекрасный; несмотря на то, что я, не имея покуда никаких еще занятий, с утра до ночи почти неотлучно был дома, я за все эти полгода до поступления моего на службу в частную контору Z ни разу, кажется, не поссорился с женою серьезно и ни разу не соскучился в ее обществе. Последнее тем более удивительно, что оба мы были молчаливого характера и по целым часам просиживали, бывало, она за работой, я за какой-нибудь книгой, молча, не проронив ни одного слова. Впрочем, о чем было и говорить, она была враг всякого переливания из пустого в порожнее, а дел у нас или внешних неизвестных друг другу впечатлений не имелось. О прежних моих кутежах и холостых приятелях и помину не было; забегал как-то к нам раза три-четыре Глибочка Гейкерг, потрещал с нами два-три вечера, под конец объявил, что от меня теперь отшельником пахнет, и уже потом больше не заглядывал до тех пор, пока года через два я не встретил его в одной веселой компании и, после безобразно проведенной ночи, не привез к себе.
— Вот ты теперь опять молодчина стал,— лепетал коснеющим языком Глибочка,— а то было совсем в какого-то сектанта обратился!
Хорошо бы было, если бы я всю жизнь оставался таким сектантом.