Куневич служил в каком-то страховом обществе, часто бывал у нас и иногда даже ездил с нами кутить. Это был один из близких наших знакомых, он тоже слегка волочился за Маней, как и другие.
— Прекрасно, а знаете ли, что стоит теперь, в апреле, этот букет? Рублей десять, по крайней мере. Куневич получает в год тысячу рублей жалованья, стало быть, 10 рублей составляют одну сотую его ежегодного заработка, у меня же, уж если на то пошло, хоть о таких вещах порядочные люди и не говорят, до сорока тысяч годового дохода, допустим, по-вашему, брошь эта стоит 200 рублей, хотя она стоит и дешевле, — Вильяшевич врал, как я впоследствии узнал, он заплатил за нее 450 рублей, — то это составит всего только одну двухсотую часть моего дохода, теперь позвольте спросить вас, чей подарок дороже, мой или Куневича, почему же от него вы приняли, а от меня не хотите?
Подобная неожиданная математическая выкладка озадачила Маню, она даже не нашлась сразу, что ответить.
— Но то цветы,— запротестовала было она,— а брошь вещь.
— Тем жальче денег, потраченных на них,— спокойно уверенным тоном отпарировал Вильяшевич, — пройдет дня три-четыре, много — неделя, и над этим букетом будет трудиться дворницкая метла, брошку же вы можете подарить вашей дочери.
— Моей дочери еще всего три года, ей она не надобна.
— Не надобна теперь, понадобится после, когда подрастет; вообразите наконец, что эту безделушку я дарю вашей Лельке, и шабаш, а затем кончимте эту торговлю, она недостойна порядочных людей.
Хитрец знал, на чем поймать Маню, она всегда была очень чутка ко всему, что называется comme il faut[14]
. Воспитываясь в среде более низкой, чем та, в которой находилась теперь, она уже сама постаралась восполнить некоторые пробелы и больше огня боялась mauvais genre[15]. Перед глазами у нее был пример, жившая в одном доме молодая генеральша, рожденная княгиня, аристократка pur sang[16], весь свой век проводившая в клубах на вечерах, пикниках в толпе элегантной, блестящей молодежи. Маня не знала одного, а именно, что на генеральшу эту, несмотря на аристократизм, в ее кругу смотрели как на bette noire[17]— Федя, что же ты молчишь, — досадливо оглянулась на меня жена,— разве я не права, отказываясь от подарка monsieur Вильяшевича?
— Я даже не понимаю, о чем ты хлопочешь,— зевнул я,— со стороны смешно, ты точно институтка или какая-нибудь белошвейка вроде нашей Палашки, что шьет тебе платья, я как-то слышал, она нашему соседу на лестнице говорила: «Ах, Спиридон Спиридонович, оставьте, не трожьте, что вы, ах отойдите, для чего все эти сюрпризы с вашей стороны, я ведь не из каких-нибудь, а подканцеляриста дочка...»
Должно быть, я удачно представил Палашку, потому что Вильяшевич так и покатился со смеху, даже на кресло сел. Маня вспыхнула до корня волос — она поняла мой намек на свое происхождение, и на глазах ее навернулись слезы, но она тотчас же пересилила себя и сама засмеялась.
— Ну хорошо, я беру ваш подарок, но чем мне бы наградить вас,— задорно сказала она Вильяшевичу.
— Чем? позвольте поцеловать вашу ручку.
— Ручку? — загадочно усмехнулась Маня, и вдруг в глазах ее заблестел недобрый огонек, она искоса взглянула на меня, по лицу ее и по злому выражению глаз я сразу догадался, что она замышляет мне мщенье.— Ручку,— протянула она,— этого мало, ради высокоторжественного дня я позволяю вам поцеловать себя. Ведь целуются Же на пасху! — пояснила она, как бы сама себе в одобрение.— Нате, целуйте, но только скорей, а то передумаю.
Говоря это, она подставила свою розовую разгоревшуюся щечку Вильяшевичу, а сама так и впилась в меня злым пытливым взглядом, желая по лицу моему угадать, насколько удалось ей ее мщенье. При всей своей доброте она была иногда порядочно зла, но злость эта уживалась в ней не дольше как молния в небе.
Нечего и говорить, что Вильяшевич не заставил себя просить, в одно мгновенье расцеловал ее так, как она, по всей вероятности, вовсе и не желала ему позволять. На меня вся эта комедия произвела как раз обратно противоположное впечатление, на которое рассчитывала Маня. С одной стороны, угадывая, до чего она в эту минуту в душе и конфузилась и боялась, пожалуй, даже горячо бранила себя за свою минутную вспышку, с другой, представя себе то, что в это мгновенье должен был ощутить Вильяшевич,—я не выдержал и расхохотался самым искренним образом.
Весь эффект пропал даром, Маня вспыхнула, с досадой топнула ногой и, едва сдерживая слезы, ушла к себе в будуарчик, при нашем веселом смехе.
— Охота вам сердить, а главное, в такой день, — укоризненно шепнул Вильяшевич, в то же время едва сдерживаясь от смеха.
— Ничего, пройдет, идемте к ней.
Мы встали
— Слушай, Мэри, ты вольна на меня сердиться, но за что же гостя обижать?