Всего тяжелее мне было, когда, возвращаясь от Огоневой поздно вечером домой и поневоле подыскивая всевозможные объяснения своего позднего прихода, я видел, как жена вполне доверяет мне, на целую вечность далекая от всяких подозрений. Обыкновенно заждавшись меня и вволю наскучавшись, сидя одна в своем будуарчике, так как дети ложились спать рано, жена всякий раз искренно радовалась моему возвращению и встречала меня очень дружелюбно, ласкаясь ко мне как избалованный котенок. В. эти минуты я давал себе торжественные клятвы больше не покидать ее ни под каким видом. Несколько раз я порывался сознаться ей во всем, но благоразумие сдерживало меня, я все надеялся: авось, бог даст, все как-нибудь само собою уладится к общему благополучию, как во французских романах, где герой, заколотый кинжалом в первой же главе, во второй, появившись на мгновение целым и невредимым, топится в Сене, в четвертой снова откуда-то появляется, выстреливается из пушки и гильотинированный в пятой, в последней, как ни в чем не бывало женится на горячо любимой им девушке, которая в свою очередь до этого была три раза отравляема, пару раз гильотинирована. Увы, к сожалению, наша жизнь не французский роман и что раз испорчено, то испорчено на век. Так было и со мною.
Однажды, это было за несколько дней до начала конца всей этой трагикомедии и в последний приезд Веры Дмитриевны, я явился к ней с твердым намерением выяснить так или иначе свое нелепое положение. У меня в запасе были смутные надежды, основывавшиеся на поведении ее накануне. Вчера, прощаясь со мною, она вдруг уронила платок, и, когда мы оба наклонились над ним и я, не удержавшись от искушения, поцеловал ее в шею, она сделала вид, будто не заметила, но затем, как-то особенно, крепче обыкновенного, пожала мне руку.
— Итак, до свиданья, вы придете завтра?
— Не знаю.
— Приходите, мне надо, чтобы вы пришли,
— Зачем?
— Придете — узнаете. Ну, а теперь проваливайте! — и она сама заперла за мною дверь.
Но не на этом одном основывались мои надежды, меня поразила больше всего ее фраза, сказанная незадолго до моего ухода.
— Есть женщины,—сказала она,— очень осторожные, долго не сдающиеся, подвергающие сначала тех, кого выберут, строгому испытанию, помня всегда, что только то
«Уж и ты не из таких ли?» — подумал я, пытливо заглянув ей в лицо. Не знаю, угадала ли она мои мысли, но только почему-то улыбнулась, и, как мне показалось, весьма загадочно.
Итак, переступая на другой день порог слишком хорошо известной мне квартиры, я был в некотором ожидании; однако начало приема не предвещало ничего особенного. Вера Дмитриевна встретила меня, по обыкновению, полушутливо, полуравнодушно, с своей неизменной ласковошутливой усмешкой.
— Как кстати, нам сейчас подадут чай, я только вас и ждала.
Каждый наш вечер обыкновенно начинался с чая. Это вошло у нас чуть ли не в обычай. Но на сей раз предложение чая, только что я, как говорится, господи благослови, успел переступить порог, раздосадовало меня. Не чая я ждал, идя сюда.
— Знаете, Вера Дмитриевна,—заговорил я резко,—вы, может, думаете, я только ради чая хожу к вам, чай у меня и дома есть.
— Но чем же мне вас иным угостить? — с напускным наивным недоумением спросила Вера Дмитриевна. — Вы, может быть, проголодались, постойте, не осталось ли у нас чего-нибудь от обеда, ах да, кажется, телятина осталась, позвольте, я сейчас схожу, узнаю! — И раньше чем я успел удержать ее, она выпорхнула из комнаты, а минут через пять передо мною уже стояла горничная с большим подносом в руках, на котором красовались приборы, графинчик с водкой, рюмка, хлеб и нарезанная тонкими ломтиками холодная телятина.
В первую минуту я чуть было не поддался искушению швырнуть все это к черту, но, сообразив, что было бы глупо разыгрывать сцены перед горничной, сдержал себя и даже имел настолько хладнокровия, чтобы принять от нее и расставить перед собою все принесенное. Тем временем Вера Дмитриевна как ни в чем не бывало опустилась против меня на диван и только по сдерживаемому трепету ее губ и коварному поблескиванию глаз я мог заключить, как зло смеялась она надо мною в эту минуту, от всего сердца потешаясь моею бессильной яростью.
— Вы думаете это остроумно? — мрачно спросил я ее, по уходе горничной.
— Я только, согласно евангельскому учению, за зло плачу добром.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ничего особенного, за вашу вчерашнюю дерзость я сегодня угощаю вас телятиной, разве это не христианский подвиг?
— А, гм... понимаю, но знаете ли вы, кто вызвал эту дерзость? Знаете ли, что я скоро с ума сойду, если не сошел.
— Вам в таком случае следовало бы посоветоваться с каким-нибудь психиатром.
— Старая шутка, и к тому опять же не остроумная.
— Вы сегодня любезны.