Это был еще один переезд, который продолжался слишком долго, чтобы субъективно оценить его длительность. Он мог занять сорок пять минут, а может быть, три часа. Машина остановилась, они подняли его, вынесли из нее и провели через какую-то дорожку из гравия. Внутрь здания, несколько раз поворачивая.
Потребовалось немного времени, пока его глаза не привыкли к свету, и едва он начал различать предметы, они заперли его одного в комнате, сняв с него все, за исключением остатков одежды.
В тот первый вечер Леди принесла ему хороший кусок тушеной баранины на армейской металлической тарелке и бутылку легкого дешевого вина со снятой этикеткой. В дверях стоял Ахмед, откинув плечи и сложив руки, демонстрируя тяжелый масляный блеск револьвера. Он наблюдал, как он ест.
— Только не надо причинять беспокойства. Ты же не хочешь, чтобы твоя жена прошлась под медленный траурный марш.
Они по-прежнему не показывали ему своих лиц, за исключением Абдула, черного пилота, но как раз Абдула здесь не было. Фэрли предполагал, что Абдул перегоняет самолет назад, на прежнее место или, по крайней мере, подальше отсюда.
Несколько часов после того, как Леди и Ахмед оставили его, он сидел как каменный, нахмурясь, с отвращением вдыхая кислый запах своего тела и тяжелую вонь дешевого дезинфицирующего средства, которым обработали камеру.
Наркотики загнали его в защитное состояние, в котором он превратился в пассивного наблюдателя, охраняя себя от вспышек ужаса с помощью отстраненности от происходящего. Эмоции притупились, рассудок оцепенел, он наблюдал, не реагируя, впитывал впечатления, не обдумывая.
Одиночное заключение дало ему возможность, начать осознавать себя.
Он сидел на койке, прислонившись спиной к стене и задрав колени к груди. Руки обхватили ноги, подбородок уткнулся в колени, глаза рассеянно остановились на водопроводном кране прямо перед ним. Сначала мозг повиновался ему с неохотным сопротивлением. Через некоторое время мышцы свело судорогой, и он растянулся на койке лицом вниз, спрятав подбородок в ладонях. Это освободило глаза от света, и он попытался заснуть, но теперь рассудок пробудился от долгой спячки, и он начал рассуждать.
Вплоть до настоящего момента он примирился с мыслью, что его либо убьют, либо выпустят: два крайних варианта, на которые он не мог повлиять, а следовательно не имел возможности сопротивляться им. Он слепо готовил себя к ожиданию в этом заточении независимо от того, сколько оно продлится, до тех пор пока оно не закончится освобождением или смертью.
Существовали и другие соображения, но он начал осознавать их только сейчас.
Первой пришла мысль о побеге. Перед ним всплыло множество причудливых схем, и он некоторое время развлекал себя ими, но в конце концов отбросил их, все по одной и той же причине: он не был героем приключенческого романа и не знал практически ничего о физическом единоборстве или способах бесшумного исчезновения, и он не имел никакого представления о том, что находится за дверью его камеры.
Они кормили его достаточно, чтобы поддержать жизнь, и не угрожали ему физическим насилием. Был заметно, что они приложили много усилий, чтобы похитить его, не причинив ему физического вреда. Они использовали его как инструмент в сделке, и он нужен был им живым.
Они не стали бы возиться со всеми этими сложностями, если собирались убить его в конце. Они не показывали ему своих лиц, он цеплялся за эту мысль.
Он провел всю ночь, обдумывая это. Временами он был убежден, что ори собираются отпустить его. Иногда у него появлялось чувство, что они используют его и отбросят прочь, как выжатый лимон, мертвого, как вчерашний день. В эти моменты холодный пот страха стекал у него по ребрам.
Целыми часами он думал также о Жанетт и о их неродившемся ребенке. О влиянии, которое случившееся окажет на нее. На них.
Именно это окончательно расшевелило его гнев: Жанетт и дети. До сих пор все происходившее странным образом не задевало его лично. В известном смысле его похищение казалось продолжением политики, способом силового решения. Отвратительным, непростительным, вселяющим ужас — однако в своем роде рациональным.
Но теперь похищение приобрело личностную окраску. Они не имеют права, думал он. Этому невозможно найти оправдания. Подвергать будущую мать и двух детей страданиям неизвестности…
Боль коснулась его лично, и как только это произошло, появилась ненависть.
Сначала он боялся их, теперь стал ненавидеть.
Он спрашивал себя, почему прошло невероятно много времени, прежде чем он подумал о Жанетт и детях. Первая мысль, связанная с ними, — как долго? Три дня? Четыре?
Он нашел трусливое убежище в безумном отчаянии. Заглушил голос рассудка, замкнулся в защитном тесном мирке вокруг себя — полный эгоизм реакции, который ужаснул его…