Сказал, и кровь застыла в жилах. Опять быстрота опьянила, а тормозить поздно, перевернешься, теперь только на везенье положиться, но он не жалел, впервые так остро наслаждаясь опасностью, которую сам навлек, сам встретил, — острее, чем когда на скорости сто сорок обошел трейлер и у встречного под носом вернулся на правую полосу, на сантиметры шел счет, на доли секунды; острее, чем когда поддатый (на спор: пять косых выиграл) скатился в субботнюю ночь на своем «фиате» с паперти на площадь по ступеням эгерского кафедрального собора, (постовые просто не ожидали, что после такого аттракциона машина останется на ходу, он видел, как они от Катакомб деловито направились к подножью лестницы, куда он станцевал), встроился себе спокойненько в редкий ряд машин и, как ни в чем не бывало, укатил, не дав озадаченным ментам даже номер заметить. Нет, Вукович никогда еще не чувствовал себя вознесшимся на такую высоту, столь дерзостно-свободным, как в ту минуту, когда пронизывал Хайдика взглядом, полубессознательно краешком глаза следя тем временем за его кулаком, который расслабленно покоился меж двумя пустыми бутылками и всей душой впивая ужас и тревожный восторг Йолан в оцепенелой немоте кухни.
И никогда больше не мог простить Хайдику своего судорожного движения, того жалкого и унизительного движения (едва кулак шевельнулся, он, быстро заслонясь, прикрыл лицо, хотя шофер не собирался его ударить, просто махнул рукой), не мог, несмотря на то, что постыдный рефлекс остался незамеченным, — внимание супружеской четы отвлекло другое: неправильно истолковав Хайдиков жест и опять (как уже много раз) вовлекши в игру случай, Йолан вне себя напустилась на мужа:
— Ах, рукой машешь, тебе не важно, с кем я сплю?! Ух, шугану вот тебя, как щенка сопливого!
Между тем Хайдик совсем не потому махнул рукой; махнул, потому что смех один, чего этот Вукович голову подставляет, как тренировочную грушу — боксеру, не ему дать бы хорошенько, этому недоделанному, и не Маргит даже, а виновнику всех его несчастий, перводвигателю бед, кому-то, неизвестно кому, таинственной силе, вечно остававшейся скрытой от шофера, вот почему махнул он рукой, а Йолан, случайно не поняв (случайно или закономерно, кто знает, стоит призадуматься, почему именно женщины часто принимают на свой счет вещи, ни по замыслу, ни по исполнению не имеющие к ним никакого отношения), Йолан, оскорбленная в своем тщеславии и активизированная Хайдиковой пассивностью, сама было собралась закатить ему пощечину, не останови ее Вукович. И при первом его слове она притихла, хотя не пойми она мужа превратно и приметь предательский рефлекс, выдавший Вуковича, который (пусть на одно мгновение) прикрылся рукой, зажмурясь и втянув голову в плечи, он не показался бы ей таким уж героем, а Хайдик таким ничтожеством, и у нее не проснулось бы инстинктивное уважение к козявке-электротехнику, затмившему своей броско-самоуверенной рассудительностью прежний предмет ее любви и уважения, ее сильного, как бык, но кроткого, как ягненок, супруга, — уважение, каковое (мы сейчас увидим) обогатилось еще и чувствами материнскими.
— Оставь его, — сказал Вукович, — такой уж он есть. Я, конечно, не такой, — с мрачным пламенем в глазах добавил он, охваченный опять лихорадкой меланхолии, — я недобрый, я чудовище. Мне мозги легко не запудришь, меня оскорби — не спущу, сумею расквитаться за все. Только что с того? Счастлив я разве потом?!
И обессиленный разыгранным спектаклем и своим мучительным (хотя незамеченным) позором, Вукович тихо поведал грустную повесть своей жизни, рассказав про унылую комнату, холодную постель, про свои одинокие скитания, бесцельные победы и безрадостные совокупления, не умолчав, что без стеснения подхалтуривает, ловча, где и как может: спекулировал телевизорами, магнитофонами, кассетами, пластинками; а главный добыток — машины, своя и вообще, берется купить, продать, устроить, посредничает и свою выгоду блюдет железно; но что это за деньги, которые в одну ночь можно проспать, продуть, просадить, если они ничего осязаемого не приносят, цели-то нет, нет