С того дня Анни никогда и ничем ее не попрекала. И Эжени думала, что навсегда избавилась от этой заботы. Даже когда дочь сообщила, что хочет на несколько месяцев уехать вместе с мадам М., она поначалу не обеспокоилась. И хотя ее муж твердил, что слышать больше не желает об этой неблагодарной девчонке, которая променяла их на богачку, Эжени знала, что он будет читать письма Анни и будет ей отвечать, — он слишком сильно любил дочь, чтобы привести в исполнение свои угрозы. Но вот пришла первая открытка, и Эжени поняла, что просчиталась: ее мужа к тому времени арестовали, а больше обратиться было не к кому. У нее уже скопилась целая пачка открыток, когда она наконец решила признаться мне, что не умеет читать. Наверное, она пошла на это, убедив себя, что я так же достоин ее доверия, как сотни метров тканей, купленных ею в лавке моей матери.
И она оказалась права. Я никому не выдал ее тайну.
Вообще я твердо убежден, что секреты должны умирать вместе с их хранителями. Вы сейчас наверняка думаете, что я изменил собственным принципам, рассказывая эту историю, но вам — вам я обязан рассказать все.»
Меня охватило какое-то тягостное чувство. Значит, автор этих писем все-таки обращается к кому-то конкретному? В порыве гнева, удивившего меня саму, я швырнула листки в дальний угол.
Взглянув в зеркало, я увидела мертвенно-бледное лицо, зажмурилась и услышала собственный голос: «Не паникуй, это все ерунда, это всего лишь роман». Но, взяв себя в руки, я вдруг поняла, что мне страшно.
«Зачем, ну зачем только мне вздумалось вмешиваться в ход событий? Я шагал взад-вперед по комнате Анни и чувствовал себя глубоко виноватым. Мой грех. Почему я не прочел Эжени то письмо? Однако эта каморка оказалась слишком тесной для моих угрызений совести, я не посмел сказать Анни правду. Ведь я только что снова нашел ее и безумно боялся потерять еще раз, если она меня не простит.
Даже эти несколько часов ее отсутствия из-за истории с ключами и те сводили меня с ума.
Кроме того, пришлось бы выдать тайну Эжени — Анни не преминула бы спросить, почему та просила меня читать ее письма.
В общем, замкнутый круг.
Помню, я вымыл две наши чашки и поднос, просмотрел несколько книг на этажерке и поправил криво висевшее распятие над ее кроватью. „В октябре будь грому рад: уродится виноград!“ — гласила пословица в календаре, на листке 4 октября 1943 года. Я рассеянно пролистал календарь дальше: хотелось узнать, что нам готовят грядущие дни.
Я проделывал все это лишь с одной целью — удержаться от искушения обследовать комод Анни. В конце концов я его все же открыл: мужская одежда, принадлежавшая, видимо, ее спутнику жизни, и женская — три платья, пара свитерков, слишком легких для этого сезона, скатанные чулки, убогое нижнее белье. Мне было необходимо ощутить ее запах, и я начал рыться в ящиках в поисках какой-нибудь нестиранной вещи. Мерзость, конечно. Но именно потому, что моя детская любовь к Анни была абсолютно чистой, я теперь не испытывал ни малейшего смущения, думая о ней с похотью, и только озаботился подпереть спиной дверь, чтобы меня не застигли врасплох. Ее крепкая грудь, свисавшая вниз. Этот образ преследовал меня с того дня, как Анни попросила помочь ей передвинуть скамью, чтобы освободить сцену для школьного спектакля. Она нагнулась первая, и я заглянул в вырез кофточки. Анни так ничего и не заметила — ни своих обнажившихся грудей, ни моего жадного взгляда. Потом я еще долго вспоминал этот ее наклон и свисавшие вниз нежные округлости, между которыми мне так хотелось бы… И тут я с наслаждением кончил.
Я понял, на что Анни намекала в своем рассказе, и при этом воспоминании у меня сдавило горло.
Да, я действительно всегда был первым.
Уже много месяцев дружба Анни с мадам М. разлучала меня с ней. И уж никак я не ожидал, что она вдруг придет ко мне домой. Но она пришла и торопливо потащила меня к озеру, огибая его по прибрежной тропе. Казалось, ей не терпится что-то сообщить мне. Наконец она остановилась и, указав на лодку, сказала:
— Ну давай, вперед!